цель — отыскать истину. Оба, удовлетворяя жажде истины, в различие от религии, не объемлют в блаженном чувстве самовозгорания безразлично всего видимого и невидимого, а, напротив, задают свои вопросы отдельно каждому предмету, к которому обращаются в данный момент, как бы самый предмет ни был бесконечно велик или бесконечно мал. Для обоих, кроме искомой истины, к которой они стремятся, не существует ничего в мире. Истина! безотносительная истина! самая сокровенная суть предмета — и больше ничего. Но тем и кончается поразительное сходство, уступая место поразительному характеристическому различию. Дойдя до приемов деятельности, до сторон, с которых предлагаются вопросы все той же единой истине, существенной сути данного предмета, — близнецы расходятся до того, что смешивать их уже затем становится непростительною и грубою ошибкой. Не будем говорить о многосторонности каждого предмета, ни о том, что тот же предмет с одной и той же точки зрения является совершенно другим в отдельном сознании различных наблюдателей. В настоящем случае для нас важно только то обстоятельство, что сущность предметов доступна для человеческого духа с двух сторон. В форме отвлеченной неподвижности и в форме своего животрепещущего колебания, гармонического пения, присущей красоты. Вспомните пение сфер. К первой форме приближаются бесконечным анализом или рядом анализов, вторая схватывается мгновенным синтезисом всецельно, de facto *.
Приведем наглядное, хотя несколько грубое сравнение. Перед нами дюжина рюмок. Глазу трудно отличить одну от других. Избрав одну из них, мы можем задавать ей обычные вопросы: что?
* по сути, по существу (лат.).
278
откуда? к чему? ит. д., — и, если мы стоим на высоте современной науки, то получим самые последние ответы насчет физических, оптических и химических свойств исследуемой рюмки, а математика с возможною точностью выразит ее конфигурацию. Но этим дело не кончится. Восходя все выше по бесконечному ряду вопросов, мы неминуемо приведем науку к добросовестному сознанию, что на последний вопрос она в настоящее время еще не знает ответа. Этого мало: так как сущность предметов сокрыта на неизмеримой глубине, а восходящему ряду вопросов не может быть конца, то сама наука не может не знать — a priori * — что ей никогда не придется сказать последнего слова.
Мы уже слышим скалозубство так называемого простого здравого смысла, которому на этом поприще гораздо приличнее называться тупостью, неразвитостью — невежеством. Этот мнимо здравый смысл тут как раз является с своею простонародной поговоркой: «Ein Narr kann mehr fragen ais zehn Weise antworten»**, обзывая науку дурой во имя этакого противоречия с самой собою. Подобной резкостью приговоров во всем отличается невежество, прикрывающееся личиной здравого смысла. Невежество и не подозревает существования неизменного закона гармонического слияния противоречий, составляющего непременное условие всякой жизни, закона, с которого мы начали наши соображения. Либо бело, либо черно! — восклицает самодовольное невежество, не подозревая, что в природе не существует ни абсолютного белого, ни абсолютного черного. Для такого глубокого, всеобъемлющего ума, как Гете, весь мир представлял (das offene Geheimniss ***) открытую тайну. Великая книга мироздания раскрыта для взоров каждого, но смысл ее — непроницаемая тайна. Но для невежества все просто, все понятно, все легко. Обзывая науку дурой за внутреннее противоречие, невежество не догадывается, что в силу неизбежного закона впадает в то же противоречие, доводя его до геркулесовых столбов нелепости, до отрицания несомненного факта. Оно не догадывается, что вопрос: «зачем наука стремится к истине, зная наперед, что не найдет ее последнего слова? » равносилен вопросу: «зачем вода в реках течет к морю, когда она все равно посредством облаков вернется к своим источникам?» Но таковы вечные приемы невежества. Строя какую-нибудь узкую, близорукую систему, оно натыкается на несомненный факт, с которым сладить не в силах, — например, с ревностью. Чего ж тут долго церемониться?
* априорно, заранее (лат.).
** Букв.: Дурак больше спросит, чем умный ответит (нем.).
*** открытую тайну (нем.).
279
«Ведь ревность глупость, мой друг, и совершеннейшая пошлость!» Видите ли, как легко и удобно. Один взмах пера — и целого неизменного закона природы как не бывало, и тесная, близорукая система торжествует при громких рукоплесканиях. Зачем сегодня есть, когда наверное знаешь, что завтра снова проголодаешься, и, быть может, вовсе нечем будет утолить голода? А между тем ревность все будет существовать, люди будут ежедневно обедать, и наука не перестанет стремиться к исследованию сущности предметов. Отнять у нее это беззаветное стремление, этот бескорыстный жар — значит лишить ее всякого значения, всякого права на существование.
Возвратимся к нашей рюмке. Мы задавали ей всевозможные вопросы, исследовали ее форму, объем, вес, плотность, прозрачность и т.д., сказали над нею последнее слово науки — и увы! (das offene Geheimniss) открытая тайна осталась тайной непроницаемой, безмолвной, как смерть. Но вот наша рюмка задрожала всей своей нераздельной сущностью, задрожала так, как только ей одной свойственно дрожать, вследствие совокупности всех исследованных и не исследованных нами качеств. Она вся в этом гармоническом звуке; и стоит только запеть и свободным пением воспроизвести этот звук, для того чтобы рюмка мгновенно задрожала и ответила тем же звуком. Вы несомненно воспроизвели ее отдельный звук: все остальные подобные ей рюмки молчат. Одна она трепещет и поет. Такова сила свободного творчества.
Алчущая, мучительно жаждущая истины душа человеческая может утешиться. «Und wenn der Mensch in seinem Gram ver- stummt giebt ihm ein Gott zu sagen was er duldet» *, — говорит Гете. Человеку-художнику дано всецельно овладевать самой сокровенной сущностью предметов, их трепетной гармонией, их поющей правдой. Перед ним открыт путь, на котором он с помощью свободного творчества может совершенно в другой области овладеть гармонической истиной предмета так всецельно, что все одаренные слухом воскликнут: вот оно! Стоит только попасть в гармонический тон предмета, а для этого нужен талант и благосклонность минуты. Если, согласно глубоко художественному выражению Гете, «мироздание есть открытая тайна», — то художественное творчество есть самая изумительная, самая непостижимая, самая таинственная тайна. «Ты им доволен ли, взыскательный художник?» Нет, недоволен! Он долго со всевозможных сторон задавал вопросы предмету своих изысканий, задавал их с томительным напряжением всего своего просветленного су
* «И когда человек погружается в скорбь, Бог дает ему силы рассказать, как он страдает» (нем.).
280
щества, и ответы являлись, но не тот, которого жаждет душа. И вот иногда совершенно неожиданно — даже во сне — искомый ответ предстает во всей своей гармонической правде. Вот он! несомненный! незаменимый!.. Вы жаждете проникнуть в тайну творчества, вы бы хотели хоть одним глазком заглянуть в таинственную лабораторию, в которой целое жизненное явление претворилось в совершенно чуждый ему звук, краску, камень. Торопитесь спросить художника, еще не остывшего над своим вдохновенным трудом. — Увы! ответа нет. Тайна творчества для него самого осталась непроницаемой тайной. А между тем великое чудо совершилось, сокровенная тайна открыта воочию всех. Неизрекаемое никаким иным путем — изречено со всей его неизмеримой глубиной, со всей его бесконечностью. Вот молодая, светлая, могучая, страстная душа! Моральное сотрясение вывело ее из обычного покоя. Равновесие потеряно. Зеркальная поверхность покрывается узорчатою рябью. Рябь переходить в мерную зыбь. Волнение увеличивается. Волна встает вослед волне во всей прихотливой прелести мельчайших подробностей. Берегов и пределов нет. Берег — безграничность; предел — беспредельность! Страстное волнение все растет, подымая со дна души все заветные тайны, то мрачные и безотрадные, как ад, то светлые, как мечты серафима. Умереть — или высказаться! Все, все высказать, со всей полнотою! «Иль разорвется грудь от муки…» Но какой язык человеческий способен всецельно заговорить всем этим? Бессильное слово коснеет. — Утешься! есть язык богов — таинственный, непостижимый, но ясный до прозрачности. Только будь поэтом! Мы все — поэты, истинные поэты в той мере, в какой мы истинные люди. Вслушайся в эту сонату Бетховена, только сумей надлежащим образом ее выслушать — и ты, так сказать, воочию увидишь всю сказавшуюся ему тайну.
Слова: поэзия язык богов — не пустая гипербола, а выражают ясное понимание сущности дела. Поэзия и музыка не только родственны, но нераздельны. Все вековечные поэтические произведения от пророков до Гете и Пушкина включительно, в сущности, музыкальные произведения — песни. Все эти гении глубокого ясновидения подступали к истине не со стороны науки, не со стороны анализа, а со стороны красоты, со стороны гармонии. Гармония также истина. Там, где разрушается гармония — разрушается и бытие, а с ним и его истина. Гете говорит: «Das Schone ist hoher, ais das Gute; das Schone schliesst das Gute in sich» *. Он мог бы с одинаковым правом сказать то же самое по отношению к истине.
* «Красота (прекрасное) выше добра; она заключает добро в себе» (нем.).
281
Ища воссоздать гармоническую правду, душа художника сама приходит в соответственный музыкальный строй. Тут не о чем спорить и препираться, — это такой же несомненный, неизбежный факт, как восхождение солнца. Нет солнца — нет дня. Нет музыкального настроения — нет художественного произведения. Эпическое пою, которое так злоупотребляли искусственные писатели XVIII века, исполнено глубокого значения. Когда возбужденная, переполненная глубокими впечатлениями душа ищет высказаться, и обычное человеческое слово коснеет, она невольно прибегает к языку богов и поет. В подобном случае не только самый акт пения, но и самый его строй рифм не зависят от произвола художника, а являются в силу необходимости. «Илиада» — терцинами и «Divina Comoedia» * — гекзаметром равно невозможны.
Но одним ритмом не исчерпывается в песне художественная необходимость. В ней все необходимо. В таком напряженном акте, каков акт воссоздания, сосредоточены все усилия духа — все, можно сказать, видимые и невидимые средства. Песня поется на каком-либо данном языке, и слова, вносимые в нее вдохновением, вносят все свои, так сказать, климатические свойства и особенности. Насаждая свой гармонический цветник, поэт невольно вместе с цветком слова вносит его корень, а на нем следы родимой почвы. При выражении будничных потребностей сказать ли: «Ich will nach der Stadt» ** или: «я хочу в город» — математически одно и то же. Но в песне обстоятельство, что die Stadt steht ***, а город городится, — может обнажить целую бездну между этими двумя представлениями. Кроме корня, каждое слово имеет свойственные его почве запах, конфигурацию и влияние на окружающую его область мысли, в совершенное подобие растению, питающему известных насекомых, которые в свою очередь питают известных птиц и т.д. Нечего говорить, что чем замкнутее в своей оконченности, чем отдаленнее от нас по условиям жизни и по времени родина известного слова, тем глубже разверзается бездна перед ним и тем родным словом,