Ведь и кучер, и форейтор — в сущности, русские люди, «которым, как говорится, в немце (то есть в порядке и сдержанности) тесно». Форейтор в чужих краях «на деле до сих пор у чужих разных господ перенял только кафтан немецкого сукна, розовый галстук да папиросы» — «а разверните-ка ему немецкие-то полы, так увидите, что под ними седло все истыкано, один войлок торчит…». И на этой вот близости возникла современная трагикомическая ситуация: «Старик-кучер смотрел, смотрел, слез с козел, да в кабак, благо около кабака завязли…». Раньше можно было все «кнутом» решить — а теперь лошади устали и «заноровились»: не помогает «кнут»! Фет, имевший некоторый опыт «коннозаводчика», предлагает простейший выход: перевести лошадок «на хороший корм»… И снова — притча: «А последнего-то ни кучер, ни форейтор терпеть не могут. Они точно не понимают, что синий кафтан — следствие исправных лошадей, и что по грязной дороге, и еще более в грязной избе, такой кафтан случайная прихоть, а не насущная потребность».
Позиция практического «фермера» Фета, через год после занятия сельским хозяйством, как видим, отличается и от западнической, и от славянофильской. Главное в современном положении он видит в том, чтобы продемонстрировать народу очевидные выгоды его нового положения — тем более, что у него возникают уже «потребности некоторых удобств», требования «более высокого уровня жизни». Эти «потребности» проявляются прежде всего у молодого поколения
29 См.: БатютоА. И. И. С. Тургенев в работе над романом «Дым» (Жизненные истоки образа Потугина) // Русская литература. 1960. № 3. С.156—160.
491
крестьян — на это подрастающее поколение и следует делать ставку. Вот Фет вспоминает о том, как он недавно посетил одного из героев рассказа Тургенева «Хорь и Калиныч» — того самого Хоря, который явился воплощением тургеневской мысли о жизнеспособности твердого, деловитого и практического начала в народном характере. Хорь по-прежнему крепок: ему «теперь за восемьдесят лет, но его колоссальной фигуре и геркулесовскому сложению лета ни по чем». Но будущее его семьи вызывает у Фета много вопросов. «Хорь сам quasi- грамотный, хотя не научил ни детей, ни внучат тому же»; он до нелепости прижимист: по многу раз из экономии заваривает один и тот же чай… «Кто после этого скажет, чтобы грамотность и чай были в семье Хоря действительными потребностями?»
Вместе с тем, поэта Фета каким-то непостижимым образом привлекает житейская обстановка жизни этого постаревшего героя — он создает своеобразное стихотворение в прозе о том, как тот же «устаревший» Хорь читает «какую-то старопечатную книгу»: «Старшие разошлись из избы по соседям. Оставались только ребятишки, возившиеся на грязном полу, да старуха сидела на сундуке и перебирала какие-то тряпки близ дверей в занятую мною душную, грязную, кишащую мухами и тараканами каморку. Старуха, верно, для праздника полриневолилась над пирогами, и потому громогласно икала, приговаривая: “Господи Исусе Христе!” И посреди этого раздавались носовые звуки: “сту-жда-ю-ще-му-ся”. Часа в три после обеда втащили буро-зеленый самовар, и Хорь прошел в мою каморку к шкапу с разбитыми стеклами»… Фета интересуют как раз те эпизоды, которые выходят из пределов «обычной жизненной колеи» — именно им поэт посвящает свои наблюдения. Содержатель постоялого двора Федот, возвращающий проезжему помещику забытые им два рубля, для Фета интереснее какого-нибудь работника Филиппа, постоянно норовящего обмануть и «обжулить» нанимателя. И даже в знакомом читателю Хоре он видит прежде всего эти «выламывающиеся» из привычного впечатления детали образа.
Первый усадебный год описан Фетом по «календарному» принципу, ориентированному на русский сельскохозяйственный цикл (ср. названия главок: «Осенние хлопоты», «Приближение зимы», «Зимняя деятельность», «Весенние затруднения» ит. д.). Автор строит свой рассказ как последовательное повествование о тех невзгодах и трудностях, которые приходится преодолевать русскому землевладельцу в новых хозяйственных условиях. После этого он переходит к системе «притчевых» рассказов, призванных решить коренные проблемы русского жизнеустройства.
«Притчи» эти прямо связаны с проблемой наступившей свободы, которую Фет понимает весьма оригинально: «Только сознание законных препятствий и связанных с ними прав дает то довольство, тот духовный мир, который составляет преимущество свободного перед рабом». Таковой притчей о свободе стала разобранная выше притча о «колымаге», «ямщике» и «форейторе», направленная против сла-
492
вянофилов. Такова же предшествующая ей притча о губительности доброты.
Тургенев, озабоченный воспитанием дочери, оставшейся в Париже, в конце мая — начале июня 1861 года написал ей несколько «педагогических» писем, в которых внушал в качестве нравственного принципа «великое трио»: «Размышление, доброта, прилежание». В особенности — «доброта»: «Это самое главное: надо уметь смотреть даже на дерево с добротой. Я заметил также, что доброта часто сопровождается некоторой возвышенностью чувств. Это легко объяснить: доброта не дает нам думать о себе, погрязнуть в тине эгоизма»30.
Фет ни в коем случае не согласен с этим тезисом: по его мнению, доброта невозможна в жизни прежде всего потому, что «непрактична». Он использует здесь богатый опыт «коннозаводчика»: «Недаром русская пословица говорит: “на добрых воду возят”. Эта пословица очевидно произошла из опыта. Если у вас есть между рабочими лошадьми замечательно добрая, будьте уверены, никакой присмотр, никакие увещания не спасут бедного животного от ежеминутных попырок. Сена ли привезть, хоботья ли насыпать, соломы ли навозить, кого взять? — рыжего. Послать куда поскорее, — на рыжем. Одним словом, бедный рыжий за все отвечает. Понятно, что в дальней дороге или на тяжелой работе всякому приятнее иметь лошадь, не требующую ежеминутных понуканий; но возить корм около дома решительно все равно, слишком или не слишком ретива лошадь. Но рыжий недаром слывет добрым, и поэтому оброть уже сама его ищет по двору между всеми другими отдохнувшими лошадьми». И далее подробно рассказывается грустная история о том, как на «рыжего» навалили непосильную ношу («с лишком тридцать пять пудов»), он покорно ее вез, но обессилел, заболел и на третий день пал…
Эта рассказанная Фетом притча замечательна, между прочим, тем, что, вероятно, явилась одним из источников толстовского «Холстомера». Толстой начал писать эту повесть (сюжет которой был пересказан ему М. А. Стаховичем) как раз после знакомства с «Заметками…» Фета — ив письме к Фету от 1—3 мая 1863 года сообщил об этом, на что Фет ответил не вполне ясным замечанием31.
Но притча о доброй лошади, рассказанная Фетом, выдвигала весьма нетривиальную нравственную позицию — ибо тут же была распространена и на людское сообщество. На доброту в условиях нового хозяйствования опираться нельзя — вот одна из любимых идей Фета в этих очерках. Она многократно «поверяется» другими притчами, рассказанными в следующих главках: «Еще о пчелах» (о том, как «добрый» пасечник стащил хозяйский мед), «Систематическая потрава» (о бесплодности усилий помещика бороться с потравой хлебов крестьянскими лошадьми), «Скачка по гречихе и последствия скачки» и др. «Темная сторона земледельческой жизни» проявляется, констатирует Фет, именно в невозможности нового хозяина-
80 Тургенев. Письма. Т. 4. С. 417, 416, 251, 250 (пер. с франц.).
81 Толстой. Переписка. Т. 1. С. 364, 366.
493
фермера быть «добрым»: «Долго еще неуклонному закону придется бдительно стоять на страже, пока русский человек не забудет своего наивного произвола и наследственной лжи».
Поэтому там, где бессильна доброта, на ее место должна прийти законность: «Всякая законность потому только и законность, что необходима, что без нее не пойдет самое дело». Законность поневоле противостоит доброте — и поэтому землевладелец, нанимающий работников, не должен обращать внимания на «валяния в ногах», не должен оказывать милости, если она противоречит закону. Именно эта исходная посылка фетовских очерков особенно возмутила Щедрина, столь красноречиво пытавшегося опровергнуть ее32. Противопоставляя закон и милость во имя «закона», Фет, в сущности, противостоял всей гуманистической традиции русской литературы, апеллировавшей, со времен Радищева и Пушкина, именно к милости сильных мира…
Не случайно в своих воспоминаниях Фет вспомнил о «радикально изменившихся убеждениях» Льва Толстого. К толстовской идее «непротивления злу насилием» он относился, по меньшей мере, скептически, не принимая ее нравственных корней и «начал», исходя в этом неприятии из собственного практического опыта. Вот показательное признание Фета в письме к Я. П. Полонскому от 23 января 1888 года: «Я никому не уступлю в безграничном изумлении перед могуществом таланта Льва Толстого; но это нисколько не мешает мне с величайшим сожалением видеть, что он зашел в терния каких-то полезных нравоучений, спасительных для человечества. История человечества представляет целый ряд примеров, что наставления приводили людей только к безобразным безумствам и плачевному изуверству, но не было примера, чтобы слово, не поддержанное суковатою палкой, благодетельно подействовало на людей…»33.
Толстовская философия « вырастала » на глазах у Фета — и черты нравственной утопии в этом учении Фет улавливал очень обостренно и точно буквально с самого начала. В одной из главок своих «Заметок… » — «Испольная десятина» — он подробно передает свой диалог с крестьянином-«половинщиком», демонстрирующий, что мужик просто не хочет понимать всех разумных убеждений и аргументов «не в свою» пользу: он не так развит, чтобы сочувствовать каким-то общим нравственным началам. На практике нравственная утопия демонстрирует свою беспомощность. Точно так же и в «совершенно постороннем» споре о «благотворительности», который развернулся в стенах небольшого имения, сооружаемого на «новых» — и открыто прагматических — началах, сама обстановка Степановки должна была демонстрировать вопиющую бессмысленность подобных «абстрактных» утопий.
Еще менее применимой к фетовской практике русского фермера была «западническая» позиция Тургенева — что Фет тоже прямо
32 См.: Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч.: В 20 т. Т. 6. С. 60—67.
33 Фет А. А. Соч. Т. 2. С. 338.
494
демонстрирует. Вслед за упомянутым эпизодом о посещении Хоря, напоминающим о тургеневском рассказе «Хорь и Калинин», Фет помещает в «Заметках…» главку «Филипп и Тит», где выводит два несколько иных крестьянских типа: Тит — олицетворение доброты, честности и забитости, трудно добывающий свой хлеб, и Филипп — вороватый и жуликоватый, готовый «по злобе» много зла наделать, но именно вследствие этих черт характера лучше приспособленный к современным условиям жизни. А будущее, кажется, не за безответным Титом, а как раз за Филиппом. Абстрактное упование на «доброту» ничего, кроме вреда, в практике русского хозяйствования принести не может.
«Я ничего не сочинял, а старался добросовестно передать лично пережитое, указать на те, часто непобедимые препятствия, с которыми приходится бороться при осуществлении самого скромного земледельческого идеала. Затруднений и препятствий много, — но где средства устранить их и сравнять дорогу всему земледельческому труду, этому главному, чтобы не сказать единственному, источнику нашего народного благосостояния?» Так Фет начинает заключительную главку своих «Заметок…» — и вывод, к которому он приходит, явно неутешителен и пессимистичен.
Неутешителен он и с экономической точки зрения: Россия, начавшая эпоху «вольнонаемного труда» гораздо позднее, чем Запад, — ничему не может научиться у Запада. «Что