Скачать:TXTPDF
Воспоминания

залу. Нечего говорить, что в скором времени за обедом слуга принес мне стакан редерера от Василия Павловича и тем напомнил мне давнюю старину. Когда по окончании обеда мне, не играющему ни в какие денежные игры, стало скучно, и я хотел проститься с Василием Павловичем, — мне сказали что он засел в лото. Волей-неволей приходилось ждать, так как он сказал, что скоро кончит.

— Ну что, чем кончили? спросил я вышедшего оттуда через час М-а.

— Не везет что-то, отвечал он.

Много ли проиграли?

Семьсот рублей. Да говорят тут сильная <текст испорчен>палки: пойду там попытать счастья.

— В таком случае позвольте с вами проститься, сказал я и уехал домой.

На другой день Николай Петрович передал что М-ъ не только отыграл проигрыш, но и выиграл рублей тысячу.

В Степановке, куда я уехал один, я нашел следующее письмо Тургенева от 4 февраля 1862 года.

Париж.

Крайне неблагодарно было бы с моей стороны, любезнейший Фет, не отвечать на ваши дружеские и <текст испорчен>ленные письма, и потому я берусь за перо и направляю послание в благословенную Степановку, где, по вашим словам, вы будете через несколько дней. Прежде всего, приветствую вас с возвращением в ваше мирное, сельское убежище, единственно приличное убежище для человека средних лет в нашем роде. Если б я не был так искренно к вам привязан, я бы до остервенения позавидовал вам, и, который принужден жить в гнусном Париже и каждый день просыпаться с отчаянною тоской на душе…. Но что об этом говорить; а лучше перенестись мыслию в наши палестины и вообразить себя сидящим с вами в отличной коляске (по вашей милости) и едущим на тетеревов, — найдем же мы их наконец, черт возьми! В нынешнем году я приму другие меры и надеюсь, что они увенчаются успехом. Если Бог даст, в конце апреля я в Степановке.

Я ожидал отчета о Минине, а вы мне прислали целую диатрибу по поводу Молотова. Знаете ли что, милейший мой? Так же как Толстого страх фразы загнал в самую отчаянную фразу, так и вас отвращение к уму в художестве довело до самых изысканных умствований и лишило именно того наивного чувства, о котором вы так хлопочете. Вместо того, чтобы сразу понять, что Молотов написан очень молодым человеком, который сам еще не знает, на какой ноге ему плясать, вы увидали в нем какого-то образованного Панаева. Вы не заметили двух-трех прекрасных и наивных страниц о том, как развивалась и росла эта Надя или Настя, вы не заметили других признаков молодого дарования и уткнулись в наносную пыль и сушь, о которой и говорить не стоило. Впрочем, это между нами нескончаемый спор: я говорю, что художество такое великое дело, что целого человека едва на него хватает со всеми его способностями, между прочим и с умом; вы поражаете ум остракизмом и видите в произведениях художества только бессознательный лепет спящего. Это воззрение я должен назвать славянофильским, ибо оно носит на себе характер этой школы: «здесь все черно, а там все белое»; «правда вся сидит на одной стороне». А мы, грешные люди, полагаем, что этаким маханьем с плеча топором только себя тешишь. Впрочем, оно, конечно, легче, а то, признав, что правда и там, и здесь, что никаким резким определением ничего не определишь, приходится хлопотать, взвешивать обе стороны и т. д. А это скучно.

То ли дело брякнуть так, по-военному: «Смирно! ум пошел направо! марш! стой, равняйсь! Художество! налево марш! стой, равняйсь!» — И чудесно! стоит только подписать рапорт, что все, мол, обстоит благополучно. Но тут приходится сказать (с умным или глупым, как по-вашему?) Гёте:

«Ja! Wenn es wir nur hicht besser wüssten!»

Я рад, что вы по крайней мере сошлись с Толстым, а то это было уж очень странно; что же касается до прославления моего Нахлебника, то это одно из тех несчастий, которые могут случиться со всяким порядочным человеком. Воображаю, что это будет за мерзость! И пьеса, и исполнители ее одинаково достойны друг друга

До свидания! Крепко жму вам руку, кланяюсь вашей жене, и остаюсь

преданный вам Ив. Тургенев.

5 марта того же года он же:

Париж.

Величественный и прелестный друг мой, Афанасий Афанасьевич, я вчера получил ваше письмо из Степновки от 13 февраля (эка, подумаешь, почта-то, почта-то!) и должен сказать, что оно столь же мило, сколь неразборчиво, und das ist viel! Одолев его в поте лица, я пришел к заключению, что мы с вами совершенно одних и тех же мнений, только за вами водится обычай всякую чепуху взваливать на ум, как сказано у Беранже:

«C’est la faute de Voltaire,

C’est la faute de Rousseau».

Вот и Минин не вытанцовался по причине ума; а км тут ни при чем, просто силы таланта не хватило. Разве весь Минин не вышел из миросозерцания, в силу которого Островский сочинил Рудакова в Не в свои сани садись? А в то время он еще не слушался профессоров. Написать бедноватую хронику с благочестиво-народною тенденцией, с обычными лирическими умилениями, написать ее красивым, мягким и беззвучным языком, — ум мог бы помешать этому, а уж никак не способствовать. Ахиллесова пятка Островского вышла наружу, вот и все. Вероятно, по прочтении моей новой повести, которая едва ли вам понравится, вы и ее недостатки припишите уму. Дался вам этот гонный заяц. Смотрите! {В подлинном письме нарисован заяц, на спине которого написано: ум, — и настигающая его борзая собака, с лицом бородатого человека и с надписью на спине: Фет.}

Но Бог с ним совсем, с умом, и с Мининым, и с литературой. Замечу только, что автор Юрия Милославского Загоскин был так глуп, что удовлетворил бы даже вашим требованиям, а выходило у него не лучше. — Итак, вы в Степановке. Непременно мы должны провести 1 мая вместе. Это уже решено и подписано; разве кто-нибудь из нас умрет, как бедный Панаев. Вот никак не ожидал я, что этот человек так скоро кончит. Он казался олицетворенным здоровьем. Жаль его не в силу того, что он мог бы еще сделать, даже не в силу того, что он сделал, а жаль человека, жаль товарища молодости! Современниик без нового поэта будет ли продолжать свистать? Но я опять вдаюсь в литературу.

Я получаю из деревни преоригинальнейшие письма от дяди. Новейшие усовершенствования крестьянского быта взвинтили его до какой-то отчаянной иронии. Спасские крестьяне удостоили, наконец, подписать уставную грамоту, в которой я им сделал всяческие уступки. Будем надеяться, что и остальные меня, как говорится в старинных челобитнях, «пожалуют, смилуются»!

А жажду я прочесть ваше Лирическое хозяйство. Я уверен, что это вышло преудивительно и превеликолепно. С Борисовым я изредка перекидываюсь письмами: он премилый. Постараемся в нынешнем году поохотиться лучше прошлогоднего. Афанасий, говорят, совсем одряхлел. Это горестно.

Толстой написал Боткину, что он в Москве проигрался и взял у Каткова 1.000 руб. в задаток своего кавказского романа. Дайте Бог, чтобы хоть этаким путем он возвратился к своему настоящему делу. Его Детство и юность появилось в английском переводе и, сколько слышно, нравится. Я попросил одного знакомого написать об этом статью для Revue des deux mondes. Знаться с народом не обходимо, но истерически льнуть к нему, как беременная женщина, бессмысленно. А что поделывает Ясная Поляна? (я говорю о журнале). Ну, прощайте! или нет — до свидания! Кланяюсь вашей жене и крепко жму вам руку.

Ваш Ив. Тургенев.

Итак, подумал я по прочтении письма, — нашего добро душного и радушного Панаева не стало. Чтобы не впасть в невольную ошибку, не буду говорить ничего о материальной жизни его, с которою знаком весьма отрывочно и неосновательно. В словах Тургенева о нем просвечивает то же дружелюбное чувство, которое возникает во мне при воспоминании о нем. Жажда всяческой жизни была для него непосредственным источником всех восторгов и мучений, им испытанных. Не раз помню его ударяющим себя с полукомическим выражением в грудь туго накрахмаленной сорочки и восклицающим, как бы в свое оправдание: «ведь я человек со вздохом!» Уже одно то, что он нашел это выражение, доказывает справедливость последнего.

19 марта того же года Тургенев писал:

Париж.

Милейший Афанасий Афанасьевич, не могу не отвечать хотя коротенькою записочкой на ваше большое и прекрасное письмо, — в котором на сей раз все дельно, верно и — den Nagel auf den Kopf getroffen — за исключением, однако, стихов, которых я со второй строфы до судороги не понимаю. Там есть такой: «хор замер», — от которого шестидневный мертвец в гробу перевернется. Но об этом и о многом другом мы потолкуем при свидании. Господи! как мы будем кричать! и как я буду рад кричать! Вы в Степановке. Поздравляю! Теперь уже не только грачи, но жаворонки прилетели, дороги грязны, снег разрыхлен (экое, однако, выскочило слово!), вода журчит везде и надуваются почки. Славное время! Здесь уже листья распустились и деревья зеленеют, но как-то все холодно и не весной смотрит. Может быть это мне кажется от того, что уже вся душа моя уехала отсюда и витает между нашими оврагами.

Я еще не получил экземпляра моей повести, но уже три письма прибыло: от Писемского, Достоевского и Майкова об этой вещи. Первый бранит главное лицо, вторые два хвалят все с увлечением. Это меня порадовало, потому что сам я преисполнен был сомнения. Я вам, кажется, писал, что люди, которым я верю, советовали мне сжечь мою работу; но скажу без лести, что жду вашего мнения для того, чтобы окончательно узнать, что мне следует думать. Я с вами спорю на каждом шагу, но в ваш эстетический смысл, в ваш вкус верю твердо и скажу вам на ухо, что по вашей милости поколеблен насчет Грозы. Вы пожалуйста, как только прочтете Отцы и Дети, тотчас же за перо и валяйте на бумагу все, что у вас будет на душе. Выйдет очень хорошо, да я же привык понимать вас, как бы иногда темно и чудно ни выражался ваш язык. (Писемский хотел бы видеть в Базаров повторение Калиновича и потому недоволен). Одним словом (говоря вашим стихом), — жду!

Я не могу себе иначе представить вас теперь, как стоящим по колено в воде в какой-нибудь траншее, облеченным в халат, с загорелым носом и отдающим сиплым голосом приказы работникам. Желаю вам всяческих успехов и до-небесной пшеницы. Кланяюсь вашей жене, жму вам руку и до свиданья.

Преданный вам Ив. Тургенев.

6 апреля 1862 года он же:

Париж.

Прежде всего, любезнейший Афанасий Афанасьевич, спасибо за письмо,

Скачать:TXTPDF

залу. Нечего говорить, что в скором времени за обедом слуга принес мне стакан редерера от Василия Павловича и тем напомнил мне давнюю старину. Когда по окончании обеда мне, не играющему