он уже поднял много добра по этому новому пути. Это особенно заметно по костюму. Старинный зипун с кружками из шерстяного шнурка на спине, без которого еще в детстве моем ни мужика, ни бабу нельзя было себе представить, исчез окончательно. Убийственно тяжелая и крайне безобразная кичка держится только по захолустьям. Зимой, вместо обычной пеньки вокруг горла, у тулупов поднялись высокие овчинные воротники. А как это важно в поле, вы можете убедиться на деле. Попробуйте в воскресный день, когда мужики возвращаются рысью, в несколько саней одни за другими, причем замечательно, что здоровяк-хозяин сидит в отличном тулупе с поднятым воротником, а бабы и мальчишки жмутся от холода в плохих шубенках, попробуйте, говорю, остановить такого носителя воротника. Поверьте, для сведения каких-либо счетов он, подобно обозникам г. Успенского, не станет прибегать к держанию кошеля перед грудью, представлению себя двугривенным, а товарища пятиалтынным, или строганию лучинок. Сознанная потребность теплого воротника поможет ему рассчитаться хотя и не по арифметике, но скоро и безошибочно. В прошлом году главный плотник, принесший за излечение старика-отца к нам на поклон 10 яиц, уже получил в ответ не деньги, а немного чаю и сахару, чем остался гораздо довольнее. Я отчасти сочувствую иносказательной увязнувшей колымаге, о которой была как-то речь в газете «День», колымаге с оторвавшимся и ускакавшим форейтором. Действительно, форейтор оторвался и ускакал, но это слава Богу. Если б он не оторвался, то, вероятно, сидел бы с колымагой и до сегодня в грязи. Но, летая вкривь и вкось по всем направлениям, он немало обозрел местностей и поразведал дорог. Теперь, при его указании, стыдно будет закиданному грязью кучеру опять засесть в трясину. И не форейтору спрашивать совета у вахлака-кучера, а пусть кучер расспросит хорошенько у бывалого форейтора про дороги. Форейторские лошади, слава Богу, проскакали через узкий мостик, кажущийся таким опасным для колымажных лошадей. Известное дело, не видывали и заноровились, И тут старая манера бить кнутом только испортит дело. Пусть-ка форейтор несколько раз переедет мостик на своих под самым носом колымажных лошадей, так колымажные-то очнутся и сами тронут следом за передними. Все бы хорошо. Но тут еще другая беда. Хотя форейтор, в сравнении с кучером, парень бывалый; но, несмотря на долгую скачку вдоль и поперек, он все еще не выветрился. Сейчас видно, что они, и тот, и другой, не только одной семьи, а братья родные, которым, как говорится, в немце (то есть в порядке и сдержанности) тесно. Вот форейтор-то и вышел балагур хоть куда, он теперь может хоть с какою ни на есть особой разумом пораскинуть, а на деле до сих пор у чужих разных господ перенял только кафтан немецкого сукна, розовый галстук да папиросы. Что станешь делать с широкими натурами! Кроме крученых папирос он до страсти полюбил: «Шпилен-зи полька!» «Бутылочку похолоднее!» А разверните-ка ему немецкие-то полы, так увидите, что под ним седло все истыкано, один войлок торчит, да что еще! Сказывают, лошадей-то он мало что не кормит, а успел где-то заложить. Старик-кучер смотрел, смотрел, слез с козел — да в кабак, благо около кабака завязли. Говорят, кучер-то позапасливей и бережет мелочь в сапогах, да что-то плохо верится. Где, кажется, пьющему человеку быть запасливым около кабака. Прежде точно и кучеру, и форейтору думать много не нужно было. Лошади были свежие, еще не умотались; чуть стали запинаться, «валяй по трем, коренной не тронь». Великое и прямое дело было в то время кнут. Но теперь форейтор догадался, что когда лошадь заноровилась, то что ни больше пори кнутом, то хуже. А вот о другом-то, таком же известном свойстве лошади они не догадываются. Иная худо зимовавшая лошадь с первого или со второго разу заноровится, так что бьются-бьются с ней, да и бросят. Глядишь, поступила на хороший корм, справилась и затем тронет с места без малейшего норова. «Люби кататься, люби саночки возить». А последнего-то ни кучер, ни форейтор терпеть не могут. Они точно не понимают, что синий кафтан — следствие исправных лошадей и что по грязной дороге, и в еще более грязной избе, такой кафтан случайная прихоть, а не насущная потребность.
Выше я радовался возникающим в народе потребностям некоторых удобств. Но эти факты действительно отрадны только там, где они являются выражением более высокого уровня жизни.
В запрошлом году, в сезон тетеревиной охоты, мне привелось побывать у одного из героев тургеневского рассказа: «Хорь и Калиныч». Я ночевал у самого Хоря. Заинтересованный мастерским очерком поэта, я с большим вниманием всматривался в личность и домашний быт моего хозяина. Хорю теперь за восемьдесят лет, но его колоссальной фигуре и геркулесовскому сложению лета нипочем. Он сам был моим вожатым в лесу, и, следуя за ним, я устал до изнеможения; он ничего. Попал я в эту глушь как раз на Петров день. Хорь сам quasi-грамотный, хотя не научил ни детей, ни внучат тому же. У него какая-то старопечатная славянская книга, и подле нее медные круглые очки, которыми он ущемляет нос перед чтением. Надо было видеть, с каким таинственно-торжественным видом Хорь принялся за чтение вслух по складам. Очевидно, книга выводила его из обычной жизненной колеи. Это уже было не занятие, а колдовство. Старшие разошлись из избы по соседям. Оставались только ребятишки, возившиеся на грязном полу, да старуха сидела на сундуке и перебирала какие-то тряпки близ дверей в занятую мною душную, грязную, кишащую мухами и тараканами каморку.
Старуха, верно, для праздника поприневолилась над пирогами и потому громогласно икала, приговаривая: «Господи Исусе Христе!» И посреди этого раздавались носовые звуки: «сту-жда-ю-ще-му-ся». Часа в три после обеда втащили буро-зеленый самовар, и Хорь прошел в мою каморку к шкапу с разбитыми стеклами. Там стояли разные бутылки с маслами и прокислыми ягодами, разнокалиберные чашки, помадная банка со скипидаром, а рядом с нею из замазанной синей бумаги выглядывали крупные листья чаю. Тут же, на другой бумажке, лежал кусок сахару, до невероятия засиженный мухами.
— Не хочешь ли, старик, я тебе отсыплю свеженького чайку?
— Пожалуйте. Да ведь нам чай надолго, — прибавил Хорь. — Пьем мы его по праздникам. Попьем, попьем да опять на бумаге высушим. Вот он и надолго хватит.
Кто после этого скажет, чтобы грамотность и чай были в семье Хоря действительными потребностями?
X. Еще о пчелах
Хотя я и не желал говорить более о пчелах, но как перевозка их производилась на наемных подводах прошлою весной, то я не хочу упустить случая сказать несколько слов о крестьянских лошадях, этой важной отрасли общего сельского хозяйства. Читатель, верно, помнит, как я бился, приискивая порядочного пасечника, и наконец пришел к убеждению, что, будучи сам малосведущ по этой части, я не могу вести правильно пчеловодство. Пришлось перевесть пчел на пасеку к Ш. Но мне сказали, что пчелам надо до перевозки дать облетаться, а перевозить их — после захождения солнца, когда они соберутся в ульи, и если на недальнее расстояние, то все ульи разом. Иначе пчелы утром прилетят на старое место и подымут с оставшимися губительный бой.
Для достижения этой троякой цели я дождался теплого весеннего дня и нанял крестьян Ш. с тем, чтоб они приехали со всем необходимым количеством подвод разом и под вечер. Потому ли, что крестьяне знали о тяжеловесности моих ульев или по другой какой причине, но вечером они явились, как на подбор, на таких отличных сытых лошадях, что я невольно на них порадовался. Но радость эта была, однако, непродолжительна. Мужиков оказалось мало по количеству подвод, да и тем пришлось сбиваться в кучу для осторожного подъему ульев, так что при лошадях, в числе которых нашлись матки и жеребцы, осталось мало людей. Пока хлопотали затыкать летки у ульев, стало темно. Нетерпеливые лошади не хотели смирно стоять, двигались и ломали молодые деревья. Поднялся шум, ржание; мужики старались около ульев, и я напрасно пытался восстановить какой-нибудь порядок. Повалить воз с ульями значит побить пчел, потому что они потонут в оторвавшихся сотах. Кое-как ульи разложили по подводам, но на беду из лесу приходилось подыматься по косогору. В темноте, только что задний извощик станет помогать переднему поддерживать воз, лошадь его, порываясь за тронувшимся возом, хватит в свою очередь на пригорок, заберет в сторону, и воз с ульями грохнет со всего маху оземь. Ось или оглобли пополам, надо их переменять; подняли, переменили, два воза прошли, и опять та же история и та же мука. Вдруг слышу грохот воза и вопли прикащика: «Ноги, ноги!» Тяжелый воз, который он было бросился поддержать, действительно, повалясь, прихватил ему ноги. Надо было ожидать перелома костей, но, к счастию, этого не случилось.
Приятно видеть исправных крестьянских лошадей, но на эту исправность есть свои причины, о которых не мешает поразмыслить. Что такое наука, как не ряд наблюдений над известными явлениями, и что такое искусство, как не произвольное соединение известных условий для определенной цели? Ни с точки зрения науки, ни с точки зрения искусства хозяйство нашего крестьянина не выдерживает даже самой снисходительной критики. Тут нет ни опыта, ни умозрения, а царствует безрасчетная рутина. Так, например, хлеб, зерно, добытое в поте лица, единственная надежда и подспорье крестьянина-земледельца, ему решительно нипочем. К вороху подошла корова, лошадь, свинья — пусть роет, мнет и сорит. Это свой живот. Может быть, семья после нового году будет без хлеба, этого крестьянин не соображает. Тогда он займет, а к новине отдаст вдвое за то, что без пользы пропало под ногами лошадей, кур, свиней и проч. Крестьянин до сих пор уверен, что с осени зеленям только лучше от вытаптывающей их скотины.
Полное равнодушие к собственному хозяйству продолжается у крестьянина до тех пор, пока дело не дошло до животов, то есть скотины и преимущественно лошади.
Бывают и тут примеры нерадения и лени; но такие примеры — исключение. Зерно, борона, хомут и пр. безразличны, а лошадь индивидуальна; она уже не вещь, она лицо, и едва ли не первое лицо в семействе. Это превосходно понял Кольцов в своем «Пахаре»:
Я сам-друг с тобою,
И тут порою трудно определить, кто слуга и кто хозяин. Каждая кроха, за которую бы и ребятишки сказали спасибо, идет животам. Представьте себе теперь двух соседей: крупного фермера, помещика, и маленького крестьянина. У крестьянина 8 десятин земли, а у помещика 500. Первый всякую живность продает, а второй всякую живность покупает у первого, потому что домашнее ее содержание