понимал, что ее бесстыдная и безответственная игра могла вывести из себя даже убийцу. В Италии того времени подобных людей презирали меньше, чем можно себе теперь вообразить, потому что глубокое несовершенство закрывало и их извращенное толкование часто побуждало людей вспыльчивых и дерзких исправлять причиненное им зло собственными усилиями. Ставшие привычными, такие случаи не навлекали особенного позора, и хотя убийцу общество осуждало, но к тому, кто пользовался его услугами, относились с отвращением едва ли большим, чем ханжи нашего времени относятся к победителю на дуэли. И все же люди, подобные дону Камилло, не имели никакого дела с такими, как Якопо, за исключением тех случаев, когда это диктовалось необходимостью. Но поведение браво и его манера говорить вызвали такой интерес и даже симпатию герцога, что он рассеянно вложил рапиру в ножны и подошел ближе к Якопо.
— Раскаяние и сожаление скорее приведут тебя к добродетели, Якопо, чем если ты просто перестанешь служить сенату. Найди благочестивого священника и облегчи свою душу исповедью и молитвой.
Браво задрожал и с тоской устремил взгляд на дона Камилло.
— Говори, Якопо, даже я готов выслушать тебя, если это снимет тяжесть с твоей души.
— Благодарю вас, благородный синьор! Тысячу раз благодарен вам за сочувствие — ведь я так долго был его лишен! Никто не знает, как дорого каждое доброе слово тому, кто был отвергнут всеми, как я. Я молился… Я жаждал поведать свою жизнь кому-нибудь и, казалось, нашел человека, который выслушал бы меня без презрения, но жестокий сенат убил его. Я пришел сюда, чтобы излить душу этим отверженным мертвецам, и случай свел меня с вами. Если бы я только мог… — Браво умолк и с сомнением взглянул на дона Камилло.
— Продолжай, Якопо!
— Я не решался открыть свои тайны даже на исповеди, синьор. Смею ли я высказать их вам?
— Ив самом деле, мое предложение могло показаться тебе странным.
— Да, синьор. Вы благородный господин, а я простого происхождения. Ваши предки были сенаторами и дожами Венеции, а мои, с тех пор как рыбаки начали строить себе хижины на лагунах, ловили рыбу иди работали гондольерами на каналах. Вы богаты, могущественны, влиятельны; меня все презирают и, боюсь, я уже тайно осужден. Короче говоря, вы — дон Камилло Монфорте, а я — Якопо Фронтони!
Дон Камилло был взволнован: Якопо говорил с большой грустью, но без всякой горечи.
— Хотел бы я, чтоб ты рассказал это в исповедальной, бедный Якопо, — сказал он. — Я не в состоянии снять такую тяжесть с твоей души.
— Синьор, я слишком долго был лишен сострадания своих ближних и не в силах выносить это дольше! Проклятый сенат может внезапно убить меня, и кто тогда взглянет на мою могилу? Я должен выговориться, синьор, или умереть! Единственный человек, который все эти три долгих ужасных года проявлял ко мне сочувствие, ушел!
— Но он вернется?
— Синьор, он не вернется никогда… Он среди рыб в лагунах.
— Это дело рук правосудия прославленной республики, — ответил Якопо с еле приметной горькой улыбкой.
— Ах, вот оно что! Наконец сенат открыл глаза на преступления таких, как ты! И твое раскаяние — плод страха!
Якопо, казалось, задыхался. Несмотря на разницу в их общественном положении, он, очевидно, надеялся на пробудившееся в герцоге сочувствие, но эти резкие слова лишили его всякого самообладания. Он задрожал и, казалось, вот-вот упадет. Хотя дон Камилло не желал быть поверенным такого человека, тронутый видом столь непритворного страдания, он не отходил от браво, не решаясь ни глубже вникнуть в чувства этого человека, ни покинуть его в минуту отчаяния.
— Синьор герцог, — сказал браво, и волнение его передалось дону Камилло, — оставьте меня одного. Если им нужен еще один отверженный, пусть придут сюда: утром они найдут мой труп среди могил еретиков.
— Говори, Якопо, я готов слушать тебя. Якопо недоверчиво взглянул на герцога.
— Облегчи свою душу. Я буду слушать, даже если ты станешь рассказывать об убийстве моего лучшего друга.
Удрученный Якопо смотрел на герцога, словно все еще сомневаясь в его искренности. Лицо его подергивалось от волнения, а взгляд стал еще более печальным; когда же луна осветила полное сочувствия лицо дона Камилло, Якопо зарыдал.
— Я выслушаю тебя, Якопо! Я буду слушать тебя! — воскликнул дон Камилло, потрясенный таким проявлением отчаяния в человеке со столь суровым характером. Якопо жестом прервал его и после минутной борьбы с собой заговорил, силясь справиться с волнением:
— Синьор, вы спасли мою душу от вечных мук. Если б счастливцы знали, сколько сил придает отверженным одно лишь доброе слово или сочувственный взгляд, они не были бы так равнодушно холодны с несчастными. Эта ночь могла стать последней в моей жизни, если бы вы отвергли меня без сожаления. Выслушаете ли вы мой рассказ? Не погнушаетесь ли исповедью наемного убийцы?
— Я обещал тебе. Но торопись, ведь сейчас у меня самого много забот.
— Синьор, я не знаю всех обид, какие вам нанесли, но милосердие, что вы проявили ко мне, вам зачтется. Якопо сделал над собой усилие и заговорил. Ход повествования не требует того, чтобы мы полностью передали откровенный рассказ Якопо, поведанный им дону Камилло. Достаточно будет сказать, что молодой неаполитанец все тесней придвигался к браво и внимал ему с возрастающим интересом. Затаив дыхание герцог святой Агаты слушал, как Якопо со свойственной итальянцам пылкостью рассказывал о своем тайном горе и о, сценах, в которых и ему приходилось играть роль. Задолго до того, как Якопо кончил, дон Камилло уже забыл собственные невзгоды, а к моменту окончания рассказа все отвращение, которое он прежде испытывал к браво, сменилось бесконечной жалостью к нему. Несчастный говорил проникновенно, а описываемые им факты настолько потрясли герцога, что казалось, Якопо играет на чувствах своего слушателя подобно тем артистам, которые, импровизируя на сцене, держат во власти своего искусства восхищенную толпу.
Пока Якопо говорил, он и его пораженный спутник вышли за пределы кладбища, и, когда голос браво умолк, они уже стояли на противоположном берегу Лидо. Теперь до их слуха донесся глухой рокот волн Адриатического моря.
— Этому невозможно поверить! — воскликнул дон Камилло после долгого молчания, нарушавшегося только плеском волн, — Клянусь девой Марией, синьор, все это правда!
— Я верю тебе, бедный Якопо! Твой рассказ был слишком правдив, чтоб усомниться в нем! Ты и впрямь стал жертвой дьявольского коварства, и ты прав — ноша твоя была невыносима. Что же ты намерен теперь делать?
— Я им больше не слуга, дон Камилло. Я жду лишь ужасной развязки одной драмы, которая теперь неизбежна, и тогда я покину этот город лжи и пойду искать счастья в другой стране. Они погубили мою юность и покрыли мое имя позором. Только бог может облегчить мои страдания.
— Не упрекай себя понапрасну, Якопо. Даже самые счастливые и удачливые люди нередко поддаются искушению. Ты сам знаешь, что даже мое имя и звание не избавили меня от их козней.
— Они совратят и ангела, синьор! Хуже их хитрости могут быть лишь средства, которые они применяют, а хуже их притворной добродетели — полное пренебрежение ими истинной добродетелью.
— Ты прав, Якопо. Наибольшая опасность грозит истине тогда, когда целое общество сохраняет порочную видимость благополучия, а без истины нет добродетели. Тогда подменяют церковь политикой, используют алтарь в мирских целях и употребляют свою власть без всякой ответственности, лишь руководствуясь эгоизмом правящей касты. Поступай ко мне на службу, Якопо, в моих владениях я сам господин, а вырвавшись из сетей этой лживой республики, я позабочусь о твоей безопасности и дальнейшей судьбе. Пусть не тревожит тебя совесть — я пользуюсь влиянием у папского престола, и ты получишь отпущение грехов.
Браво не находил слов для благодарности. Он поцеловал руку дону Камилло, не теряя при этом свойственного ему достоинства.
— Система, которая существует в Венеции, — продолжал рассуждать герцог, — не позволяет нам действовать по собственному усмотрению. Ее уловки сильнее нашей воли. Она облекает нарушение прав в тысячи всевозможных хитроумных форм, она стремится обеспечить себе поддержку каждого человека под предлогом того, что он жертвует собой ради общего блага. Часто мы считаем себя честными участниками какого-то справедливого государственного дела, тогда как в действительности мы погрязли в грехах. Ложь — мать всех преступлений, и потомство ее особенно многочисленно, когда сама она является порождением государства. Боюсь, что и я стал жертвой ее ужасного влияния, о котором мне бы хотелось забыть.
Дон Камилло обращался скорее к самому себе, чем к своему спутнику, и ход его мыслей показывал, что признания Якопо вызвали у него горькие размышления по поводу того, как он отстаивал свои притязания перед сенатом. Возможно, он чувствовал необходимость оправдаться перед тем, кто хотя и стоял ниже его по своему положению, но способен был понять его поведение и только что самым резким образом осудил свое пагубное содействие этому безответственному и развращенному государству.
Якопо постарался несколькими обычными словами успокоить тревогу дона Камилло и затем с готовностью, которая свидетельствовала о его способности выполнять самые трудные поручения, искусно направил разговор на недавнее похищение донны Виолетты, предложив новому хозяину все свои силы, чтобы вернуть ему супругу.
— Ты должен знать, за что берешься, — сказал дон Камилло. — Слушай же, и я ничего не утаю от тебя.
Герцог святой Агаты кратко, но ясно изложил Якопо свои планы, касавшиеся спасения донны Виолетты, и все события, уже известные читателю.
Браво с напряженным вниманием слушал мельчайшие подробности рассказа и не раз улыбался про себя, словно ему было ясно, как осуществлялась та или иная интрига. Дон Камилло едва успел окончить свой рассказ, как послышались шаги Джино.
Глава 18
Она была бледна,
Но улыбалась.
Однако я заметил,
Как невзначай она слезу смахнула.
Роджерс, “Италия”
Время шло, словно в городе не случилось ничего такого, что могло изменить обычное течение жизни. Наутро люди по-прежнему занялись своими делами или предались удовольствиям, как это веками делалось и раньше, и никто не остановил своего соседа, чтобы спросить у него о событиях, происшедших ночью. Одни были радостны, другие печальны; кто-то бездельничал, а кто-то работал; один гнул спину, а другой забавлялся, и Венецию, по обыкновению, заполнил безгласный, недоверчивый, торопливый, таинственный и суетливый люд, как это происходило уже тысячи раз с восходом солнца.
Слуги донны Виолетты бродили у водных ворот дворца, настороженные и недоверчивые, и шепотом делились своими тайными подозрениями о судьбе их госпожи. Дворец синьора Градениго был по-прежнему мрачен в своем великолепии, а по внешнему виду жилища дона