Коли был сзади, чтобы вернуться, когда это отвечало твоим намерениям; затем ты убил его ради золота…
— Но пока что, синьор бейлиф, все это не более чем ваши домыслы, ничем не подкрепленные, — прервал его Маледетто. — Я покинул тропу, чтобы вдали от любопытных глаз укрепить на Неттуно его ношу. А золото… Да разве владелец такого дорогого ожерелья станет закладывать душу ради столь жалкой добычи, как безделушки Жака Коли!
В словах Мазо звучало презрение, которое шло ему во вред, поскольку судьям показалось, что он равнодушен к морали и интересуется только корыстью.
— Пора довести дело до конца, — произнес синьор Гримальди, который, пока другие говорили, пребывал в грустной задумчивости. — Выкладывай, Мазо, что у тебя на уме, но, как ни печально, должен предупредить: то, что мы соотечественники, тебе ничем не поможет.
— Синьор, когда в чью-либо защиту выступает сам дож Генуи, его голос редко остается неуслышанным!
Внезапное объявление о высоком ранге гостя застало врасплох монахов и кастеляна, и по часовне пронесся изумленный шепот. Но улыбка Петерхена и хладнокровие барона де Вилладинга говорили о том, что они, по крайней мере, не услышали ничего для себя нового. Бейлиф многозначительно сказал что-то на ухо приору и далее стал обращаться к генуэзцу тоном еще более почтительно-официальным. С другой стороны, синьор Гримальди продолжал вести себя сдержанно, как человек, привыкший принимать знаки уважения, но одновременно избавился, скинув маску, от некоторой неловкости.
— Дожу полагается ходатайствовать только за невиновных, — ответил он, уставив на обвиняемого строгий взгляд.
Маледетто, казалось, вновь колебался, поставленный перед необходимостью открыть какую-то тайну.
— Говори! — произнес генуэзский правитель, ибо действительно это он путешествовал инкогнито с целью встретить на празднестве в Веве своего старинного друга. — Говори, Мазо, если имеешь в запасе что-либо основательное в свою защиту. Время торопит, и становится тяжело видеть перед собой человека, оказавшего мне в час опасности неоценимую услугу, и быть бессильным ему помочь.
— Если вы, синьор дож, глухи к голосу милосердия, то, может быть, прислушаетесь к голосу крови.
Дож побледнел, губы его задрожали, лицо тронула болезненная гримаса.
— Довольно изображать таинственность, несчастный душегуб! — вскричал он. — На что ты намекаешь?
— Прошу вас, не гневайтесь, Eccellenza. Когда бы не нужда, я б не открыл рта, но, сами видите, приходится выбирать между разоблачением и плахой… Я Бартольдо Контини!
Испустив сквозь сжатые губы стон, дож бессильно откинулся на спинку кресла и покрылся смертельной бледностью. Видя, как исказились его старческие черты, уподобившиеся чертам лица несчастного Жака Коли, все в изумлении и испуге столпились вокруг генуэзца. Сделав им знак расступиться, дож в упор уставился на Мазо; казалось, глаза его вот-вот вылезут из орбит.
— Бартоломео? — спросил он хрипло, словно бы его голосовые связки сковало ужасом.
— Бартоло, синьор, и никто другой. Чем больше переживаешь приключений, тем больше берешь имен. Даже вы, ваше высочество, временами путешествуете под маской.
Дож продолжал напряженно разглядывать собеседника, как будто видел перед собой какое-то сверхъестественное существо.
— Мельхиор! — медленно произнес он, блуждая взглядом от Мазо к Сигизмунду и обратно (юноша подошел ближе, беспокоясь о здоровье старика). — Все мы жалкие игрушки в руках Того, кто в самых счастливых и богатых из нас видит всего лишь пресмыкающихся по земле червей! Что значат наши надежды, честь и нежнейшая любовь перед чередой роковых событий, бесконечно порождаемых временем? Мы горды? — за недостаток смирения судьба сыграет с нами шутку. Мы счастливы? — наше счастье не более чем затишье перед бурей. Мы высоко вознесены? — величие толкает нас к проступкам, за которыми последует падение. Мы пользуемся почетом? — как ни заботься о своем добром имени, все равно оно будет запятнано!
— Верующий в Спасителя никогда не отчаивается, — зашептал почтенный ключник, едва ли не до слез тронутый внезапным горем того, к кому преисполнился уважением. — Пусть судьба ему изменяет, пусть отворачивается счастье: его чистая любовь переживет время!
Синьор Гримальди (выборный дож генуэзцев в самом деле носил эту фамилию) на мгновение обратил пустой взор на августинца, но тут же вновь сосредоточил внимание на Мазо и Сигизмунде, которые стояли перед ним, занимая не только его поле зрения, но и мысли.
— Да, существует сила, великая и благодетельная, — снова заговорил генуэзец, — уравновешивающая наши судьбы, и когда мы перейдем в иной мир, обремененные обидами этого, нам всем воздастся по справедливости! Ты знал, Мельхиор, меня в юности и читал в моем сердце как в открытой книге — скажи, есть ли за мной грех, заслуживающий такой кары? Вот стоит Бальтазар — отпрыск палачей, изгой, окруженный ненавистью невежественной толпы; на него указывают пальцем, собаки провожают его лаем — и что же? Этот самый Бальтазар — отец доблестного юноши, чья наружность совершенна, дух благороден, жизнь чиста, а я, последний представитель знатного рода, корни которого теряются во тьме времен, я, богатейший человек страны, избранник своего сословия, имею сыном негодяя, заурядного разбойника, убийцу; единственная опора моего угасающего рода — Маледетто, проклятый!
Зрители зашевелились, жестами выражая свое изумление; не меньше прочих был поражен барон де Вилладинг, который не подозревал, что именно причинило его другу такое горе. Мазо единственный оставался недвижим: пока престарелый отец жаловался на жестокость судьбы, сын ничем не выдал родственных чувств, которые, несмотря на бурную жизнь, хоть в малой степени должны были бы в нем сохраниться. Мазо был холоден, насторожен и полностью владел собой.
— Нет, не могу этому поверить, — воскликнул дож. Бесчувственность Мазо ранила его больше, чем позор быть отцом такого сына. — Ты не тот, за кого выдаешь себя. Ты подло лжешь, чтобы, воспользовавшись моими естественными чувствами, избежать казни! Докажи, что не лжешь, или я предоставлю тебя твоей судьбе.
— Синьор, я предпочел бы не прибегать к публичным объяснениям, но вы решаете иначе. О том, что я Бартоло, говорит эта печатка — ваш собственный дар, посланный мне в помощь на случай подобных же затруднений. Сверх того, мои слова подтвердит добрая сотня свидетелей, живущих в Генуе.
Синьор Гримальди протянул дрожащую ладонь и взял кольцо, не очень ценное, но с печаткой, которое действительно посылал сыну, чтобы узнать его, если с ним произойдет какаянибудь внезапная беда. Глядя на хорошо знакомое изображение и понимая, что ошибка исключена, он застонал.
— Мазо, Бартоло, Гаэтано — ибо таково, несчастный мальчик, твое настоящее имя, — тебе неведомо, на какую горькую муку обрекает родителей недостойное дитя, иначе ты вел бы совсем иную жизнь. О Гаэтано, Гаэтано! Какие надежды ты подавал! Как достоин был отцовской любви! Я видел тебя в последний раз на руках у няни, невинным улыбающимся херувимом, а теперь встречаю порочное сердце, замутненный источник разума; твой облик отмечен печатью греха, руки омочены в крови, тело преждевременно огрубело, а на душе уже лежит отсвет адского пламени!
— Синьор, я таков, каким меня сделала нелегкая жизнь. Все эти годы мы с обществом были не в ладах, и, нарушая его законы, я мстил этим за нанесенные мне обиды, — сердито возразил не на шутку разозленный Маледетто. — Твои слова суровы, дож — или отец, как тебе будет угодно, — и я был бы недостоин своих предков, если бы снес их молча. Сравни свою судьбу с моей, а потом объяви во всеуслышание, у кого из нас больше причин гордиться собой. Ты рос в довольстве, окруженный почетом; тебе вздумалось посвятить юность военной карьере; затем ты устал от перемен и, желая замкнуться в более тесном кругу, начал подыскивать девицу, которая стала бы матерью твоего наследника; тебе приглянулась юная красавица из знатного рода, но она уже успела связать себя нежными чувствами и нерушимым обетом с другим.
Содрогнувшись и прикрыв рукой глаза, дож все же быстро прервал Мазо:
— Родственник твоей матери не заслуживал ее любви, он был негодяем, немногим лучше тебя, несчастный, разве что ему больше повезло в жизни.
— Не важно, синьор, Бог не давал вам права решать ее судьбу. Превосходя соперника богатством, вы расположили в свою пользу ее семейство; вы разбили сердца, растоптали надежды двух молодых людей. Ваша жертва была ангелом, нежным и чистым, как это прекрасное создание, которое так внимательно ловит мои слова; ее кузен, юноша страстный и необузданный, был одинаково склонен и к злу, и к добру и поэтому нуждался в особом попечении. Еще до того, как родился ваш сын, несчастный соперник, у которого не было ни надежды, ни богатства, совсем отчаялся, и ваша супруга пала жертвой угрызений совести как из-за собственных нарушенных обетов, так и из-за его безумств.
— Твоя мать была обманута, Гаэтано, она не знала истинных качеств своего кузена, иначе бы ее непорочная душа преисполнилась к нему отвращения.
— Это не так, синьор, — продолжал Маледетто спокойно и безжалостно-настойчиво, оправдывая, казалось, слова о том, что на его душе лежит отсвет адского пламени. — Любя своего избранника, она, как то свойственно женскому сердцу, объяснила его падение горем из-за разлуки.
— О Мельхиор, Мельхиор! Это правда, ужасная правда! — простонал дож.
— Эти слова настолько правдивы, синьор, что их следовало бы написать на могиле моей матери. Мы дети юга, страсти в нас пылают, как итальянское солнце. Горе разочарованного любовника сделало его отверженным, и в скором времени он решился мстить. Ваш сын был похищен, оторван от вас и обречен на жалкое существование, от которого должен был, скорее всего, озлобиться и сойти в могилу, сопровождаемый презрением или даже проклятиями окружающих. Все это, синьор Гримальди, плоды ваших собственных ошибок. Если бы вы отнеслись уважительно к привязанности невинной девушки, дурных последствий для вас и для меня можно было бы избежать.
— Верно ли то, что рассказывает этот человек, Гаэтано? — спросил барон, которому, судя по всему, неоднократно хотелось прервать грубую речь Мазо.
— Я не оспариваю… не могу оспорить… Никогда прежде я не рассматривал свое поведение в таком неблагоприятном свете, а теперь мне кажется, что в его словах содержится страшная правда.
Маледетто рассмеялся. В этом неуместном веселье окружающим почудилось нечто дьявольское.
— Именно так люди продолжают грешить, когда объявляют о своей полной невиновности! — добавил он. — Если бы великие мира сего, которые с таким рвением преследуют преступников, хотя бы вполовину так же усердно старались бы предотвращать преступления против себя, то правосудие не служило бы больше опорой нынешнего порядка вещей, позволяющего немногим жить за счет остальных. Что касается меня, то мой пример показывает, как справляется с обстоятельствами потомок славного древнего рода! Украденный в