детстве, я попал в обстановку, лучше соответствующую моей натуре, ибо, признаю, мне больше по душе безумные приключения и опасности, чем праздная болтовня в мраморных залах! А что, мой благородный родитель, облачить бы меня, с моим нравом, в одежды сенатора или дожа, каким боком это вышло бы Генуе?
— Несчастный! — с негодованием воскликнул приор. — Так ли подобает сыну говорить с отцом? Ты забыл, что на твоей совести кровь Жака Коли?
— Святой отец, поскольку я честно рассказал о своих слабостях, вы должны мне верить, когда я говорю, что на меня возводят напраслину. Клянусь именем преподобного каноника из Аосты, основателя и небесного покровителя монастыря, я неповинен в этом преступлении. Хотите, допросите Неттуно, делайте все, что дозволяет обычай, но, как бы ни повернулось дело, клянусь, я ни в чем не виновен. Если вы думаете, что я лгу в этом священном месте, страшась казни, — Мазо почтительно перекрестился, — то вы недостаточно цените мое мужество и любовь к святым. Единственному сыну правящего дожа Генуи не нужно опасаться плахи!
Мазо снова рассмеялся. Это была уверенность человека, знающего свет, не склонного считаться с приличиями и способного на самую дерзкую своевольную выходку. Давно уже ведший жизнь авантюриста, Мазо не мог не знать, что повязка на глазах Фемиды, призванная указывать на ее непредвзятость, на самом деле означает слепоту к провинностям власть имущих. Кастелян, приор, бейлиф, ключник и барон де Вилладинг растерянно воззрились друг на друга. Контраст между душевными муками дожа и бессердечной, жестокой невозмутимостью его сына ошеломил их и устрашил. Но более всего их волновало негласное, но всеобщее убеждение, что наглому преступнику удастся избежать кары. В самом деле, до сих пор ни разу дети князей не всходили на эшафот, за исключением тех случаев, когда преступление затрагивало интересы их отцов. Немало пышных фраз было произнесено о высоких принципах правосудия, о необходимости абсолютно нелицеприятного подхода к делам, которые затрагивают жизнь и смерть, но в то же время каждый из присутствующих, кто пожил на свете и набрался опыта, не мог не предвидеть, что Мазо наказан не будет. Чересчур явным и существенным посягательством на шаткие устои общества было бы признание того, что княжеский сын ничем не лучше простолюдина; к тому же можно было не сомневаться, что столь долго не находившая выхода отцовская любовь послужит преступнику надежным заслоном.
Естественные при таких обстоятельствах раздумья и сомнения были неожиданно, но счастливо прерваны Бальтазаром. До сих пор палач молчал и внимательно слушал, но теперь протиснулся в крут наблюдателей и, по своему обыкновению, спокойно переводя взгляд то на одного, то на другого, заговорил, держась с той уверенностью, которую даже тишайшие из людей проявляют в присутствии почитаемых ими особ, если намереваются сказать нечто важное.
— Почти три десятка лет я прожил как в тумане, а сейчас, послушав Мазо, начинаю прозревать истину. Верно ли, светлейший дож, — ибо таков, кажется, ваш ранг, — что отпрыск вашего благородного рода был похищен и, происками мстительного соперника, содержался вдали от вас?
— Увы, это так! О, если б блаженной Деве Марии, столь милостивой к его матери, было угодно призвать мальчика на небеса, прежде чем на нас обоих пало это проклятие!
— Простите, ваше сиятельство, что в столь тягостные минуты я обращаюсь к вам с вопросами, но я надеюсь послужить вашим интересам. Не соблаговолите ли сказать, в котором году на ваше семейство обрушилось это несчастье?
Синьор Гримальди сделал знак своему другу, чтобы тот взял на себя труд удовлетворить это странное любопытство, а сам надвинул на лицо капюшон, дабы скрыть от посторонних глаз свое горе. Мельхиор де Вилладинг взглянул на палача с удивлением. Одно мгновение он намеревался отвергнуть неуместные расспросы, но серьезный вид и кроткие, достойные уважения манеры Бальтазара заставили его передумать.
— Дитя было похищено осенью тысяча шестьсот девяносто третьего года, — ответил он, поскольку из прежних разговоров со своим другом хорошо знал историю его жизни.
— И сколько лет ему тогда было?
— Чуть меньше года.
— А не можете ли вы сказать, что случилось с беспутным дворянином, совершившим это гнусное преступление?
— О судьбе синьора Панталеоне Серрани известно очень мало: по некоторым сомнительным слухам, он погиб в уличной драке у нас в Швейцарии. Лишь в том, что он мертв, сомневаться не приходится.
— А теперь, благородный господин барон, мне достаточно иметь описание его внешности, чтобы пролить свет на это темное, как непроглядная ночь, дело!
— В ранней юности я был близко знаком с несчастным синьором Панталеоне. В то время ему было около тридцати, он был среднего роста, статен, склад лица чисто итальянский, глаза темные, кожа смуглая, волосы шелковистые, как обычно у итальянцев. Больше мне нечего добавить, за исключением того, что в одном из наших приключений в Ломбардии он лишился пальца.
— Этого довольно! — проговорил внимательно слушавший Бальтазар. — Перестаньте горевать, высокородный дож, и приготовьтесь услышать радостное известие. Ваш сын не этот бесшабашный морской разбойник; Бог наконец смилостивился и возвращает вашего настоящего сына: это Сигизмунд, которым может гордиться любой родитель, будь то даже сам император!
Выслушав это необычное заявление, пораженные слушатели не знали что и подумать. С тревожным возгласом к группе, собравшейся в центре часовни, приблизилась Маргерит; она трепетала, словно бы увидела разверстую могилу, готовую похитить ее сокровище.
— Что я слышу? — воскликнула она, ибо ее материнские чувства первыми забили тревогу. — Так, значит, Бальтазар, мои смутные подозрения оправдываются? И у меня в самом деле нет сына? Я знаю, ты не станешь играть сердцем матери или обманывать дворянина, пережившего такое несчастье! Повтори, я хочу знать правду: Сигизмунд…
— Не наш ребенок, — ответил палач, чья речь дышала такой искренностью, что ей невозможно было не поверить. — Наше дитя умерло в невинном младенчестве, и я, чтобы ты не горевала, подменил его, без твоего ведома, другим мальчиком.
Маргерит подошла к юноше и печально всмотрелась в его вспыхнувшее от волнения лицо, выражавшее одновременно и боль из-за потери семьи, которую всегда считал своей, и стыдливую, бесконечную радость освобождения от непосильного груза, так долго его тяготившего. Уловив и истолковав чувство, которое он испытывал, она склонила голову и молча отступила туда, где стояли остальные женщины, чтобы излить свое горе в слезах.
Между тем ошеломляющее известие дошло до умов прочих слушателей, воспринявших его по-разному, в зависимости от особенностей своего характера и степени личного интереса к тому, правдивы или ложны слова палача. Дож с упорством, равным по силе только что испытанной боли, ухватился за надежду, какой бы призрачной она ни казалась; Сигизмунд стоял неподвижно, как громом пораженный. Он обращал взгляд то на простого и доброго, но раздавленного унижением человека, которого привык считать своим отцом, то на благородного, внушительного вельможу, только что представленного ему в этом священном качестве. Но тут его слуха достигли рыдания Маргерит, и юноша пришел в себя. К ним примешивались вздохи Кристины: ей казалось, будто безжалостная смерть похитила у нее брата. Поставленная перед необходимостью отказаться от родственных притязаний, но испытывая прежнюю сестринскую нежность, она переживала тяжелую внутреннюю борьбу.
— Чудесно и невероятно! — воскликнул дож, трепеща при мысли, что вот-вот услышит еще какое-нибудь известие, которое рассеет его блаженные иллюзии. — Душа желает поверить, но разум отказывается. Заявления мало, Бальтазар, нужны доказательства. Предоставь свидетельства, каких требует закон, и я сделаю тебя богатейшим из палачей во всем христианском мире! А ты, Сигизмунд, прильни к моему сердцу, благородный юноша, чтобы я мог тебя благословить, — добавил он, простирая объятия. — Пока у меня есть надежда, я хочу хоть на мгновение испытать отцовскую радость!
Сигизмунд преклонил колена у ног благородного князя, тот склонил голову ему на плечо, и их слезы слились вместе. Однако и в этот драгоценный миг оба испытывали неуверенность, словно бы их чистая беспредельная радость была чересчур велика, чтобы продлиться более одного мига. Мазо взирал на происходящее с холодным неудовольствием; его отвернутое в сторону лицо выражало ощущения сильнейшие, нежели разочарование, хотя все остальные свидетели этой сцены испытали естественное сочувствие, ясно отразившееся в их глазах.
— Благословляю тебя, мой сын, мое любимое дитя! — бормотал дож. На один лишь прекрасный миг разрешив себе поверить в неправдоподобный рассказ Бальтазара, он, как улыбающегося младенца, целовал Сигизмунда в щеки. — Кто бы ты ни был, да благословят тебя всемогущий Бог, Сын Божий и святая непорочная Дева! Тебе я обязан драгоценным мгновением счастья, какого никогда не знал прежде. Чтобы ощутить его, недостаточно найти потерянного сына; но узнать, что этот сын ты — вот поистине неземное блаженство!
Сигизмунд пылко поцеловал руку, которая на протяжении этой речи касалась его волос; затем, испытывая необходимость как-то обосновать свои чувства, он встал и обратился к тому, кого так долго считал своим отцом, с настоятельной мольбой объясниться подробнее и подкрепить только что рожденные надежды свидетельством более веским, чем простое утверждение, пусть даже столь торжественное. Всеми презираемый палач являлся приверженцем правдивости, никогда не лукавил и требовал того же от всех близких, и все же открытие, которое заключали в себе его слова, было слишком невероятным, чтобы человек, всецело зависящий от их истинности, не терзался сомнениями.
ГЛАВА XXX
Мы спим — сон ядом отравляет сны,
Пробудимся — от мысли нет спасенья.
Ум, чувства, страсть равно обречены:
От тягот не найти нам избавленья.
Шелли
Бальтазар повел свой рассказ бесхитростно, но красноречиво. Его союз с Маргерит, несмотря на злоречие и недоброжелательство света, получил благословение мудрого и милосердного Творца, знающего, чем утешить своих гонимых чад.
— Весь мир для нас заключался друг в друге, — продолжал Бальтазар после того, как кратко изложил историю их рождения и любви, — и мы сознавали, что должны жить интересами своей семьи. Вы, рожденные в почете и привыкшие видеть улыбки и уважение на лицах всех вокруг, мало знаете о чувствах, которые сплачивают несчастливых. Господь даровал нам первенца, и, держа на коленях улыбающегося младенца, который глядел ей в глаза невинным ангельским взором, Маргерит плакала горькими слезами при мысли, что это создание осуждено проливать кровь ближних. Матери невыносимо было сознавать, что ее дитя вечно будет изгоем среди людей. Много раз мы просили власти кантона освободить меня от моих обязанностей; мы молили совет — вам известно, герр Мельхиор, как мы были настойчивы, — позволить нам жить как все, но власти не захотели снять с нас проклятие. Нам было сказано, что обычай ведет свое начало из глубины веков, что отступать от него опасно и все