должен желать иметь многое, чтобы от меня многое можно было требовать. Я должен укреплять свою силу и ловкость во всех направлениях, но исключительно для того, чтобы дать себе более при-
711
годное и удобное орудие для долга, ибо, пока веление не вышло из моей личности во внешний мир, я ответствен за него перед своей совестью. Я должен представлять в себе человечество во всей его полноте, насколько это в моих силах, но не ради самого человечества, ибо оно само по себе не имеет никакой ценности, но для того, чтобы опять-таки представить в человечестве добродетель, которая одна сама по себе имеет ценность, в ее внешнем совершенстве. Я должен рассматривать себя с телом и душой и всем, что есть во мне, лишь как средство для долга и должен заботиться лишь о том, чтобы его выполнить и чтобы быть в состоянии его выполнить, насколько это от меня зависит. Но коль скоро веление долга — если только это было действительно веление долга, чему я повиновался, и если только я действительно сознавал в себе единственное чистое намерение повиноваться ему, — коль скоро это веление выступает из моей личности наружу в мир, мне не о чем больше заботиться, ибо с этого момента оно уже переходит в руки вечной Воли. Заботиться о нем долее было бы напрасной мукой, которую я сам задал бы, было бы неверием в эту высшую Волю и недоверием к ней. Мне никогда не должно прийти в голову пожелать управлять миром вместо нее, слушать в своей совести голос моего ограниченного рассудка вместо ее голоса или поставить односторонний план отдельного близорукого существа на место ее плана, простирающегося на все целое.
Подобно тому, как я спокойствием и преданностью чту это высшее провидение, так я должен чтить в своих поступках и свободу других существ вне меня. Вопрос не в том, что, согласно моим понятиям, должны делать они, а в том, что могу делать я, чтобы побудить их делать это. Но я могу желать воздействовать непосредственно только на их убеждение и на их волю, поскольку это дозволяет порядок общества и их собственное согласие, но отнюдь не на их силы и отношения помимо их убеждений и воли. То, что они делают, они делают под собственную ответственность, если я не могу или не смею изменить их действий; и вечная воля направит все к лучшему. Для меня гораздо важнее уважать их свободу, чем уничтожать или препятствовать тому, что в их пользовании ей представляется мне злом.
712
Я возвышаюсь до этого воззрения и становлюсь новым существом, и все мое отношение к данному миру коренным образом меняется. Нити, которыми мой дух был до сих пор привязан к этому миру и которые тайно направляли мой дух сообразно всем изменениям в нем, навсегда порваны, и я стою свободный, спокойный и недвижимый, сам составляя собственный мир. Уже не сердцем, а только глазами познаю я предметы и соединяюсь с ними, и сами мои глаза проясняются в свободе и видят — через ложное и уродливое — истинное и прекрасное, подобно тому, как формы чисто и более мягко отражаются в неподвижной водной поверхности.
Мой дух навсегда недоступен для смущения и замешательства, для неуверенности, сомнения и боязни, мое сердце — для горя, раскаяния и страсти. Существует лишь одно, что я могу знать, именно то, что я должен делать, и я знаю это всегда безошибочно. Обо всем остальном я не знаю ничего, знаю, что я ничего об этом не знаю, прочно укореняюсь в этом своем незнании и воздерживаюсь от мнений и предположений относительно того, о чем я ничего не знаю, чтоб не вызвать в себе самом разлада. Ни одно событие в мире, ни радостное, ни печальное, не может привести меня в движение; холодный и безучастный, смотрю я на все сверху вниз, ибо я знаю, что я не могу ничего ни истолковать, ни привести в зависимость с тем, что только для меня важно. Все, что происходит, входит в план вечного мира и действительно хорошо в нем, насколько мне это известно; но я не знаю, что в этом плане чистый выигрыш и что только средство к тому, чтоб устранить наличное зло, — что поэтому должно меня более, а что менее радовать. В вечном мире все преуспевает; этого мне достаточно, и в этой вере я стою прочно, как скала, но я не знаю, что в этом вечном мире только зародыш, что цвет и что сам плод.
713
Единственное, что для меня может быть существенным — это успехи разума и нравственности в царстве разумных существ, и притом исключительно себя самого, ради этих успехов. Для меня совершенно безразлично, я ли служу орудием для этого, или кто другой, мои ли поступки способствуют этим успехам (или препятствуют), или кого другого. Я во всем рассматриваю себя только как одно из орудий цели разума, а потому уважаю и люблю себя, принимаю в себе участие только как в таковом и желаю своему делу удачи лишь в той мере, в какой оно направлено к этой цели. Поэтому и все мировые события я рассматриваю подобным же образом, то есть в их отношении к этой единой цели, причем безразлично, исходят ли они от меня, или от других, относятся ли они непосредственно ко мне самому, или к другим. Мое сердце замкнуто для раздражения из-за личных обид и раздражений, как и для самовозвышения на основании личных заслуг, ибо вся моя личность уже давно исчезла и погибла для меня в созерцании цели.
Если кажется, что истина приведена к полному молчанию, а добродетель уничтожена, что глупость и порок пускают в ход все силы и недалеки от того, чтобы их .начали считать разумом и истинной мудростью, если в тот именно момент, когда все добрые надеются, что теперь дела человечества пойдут лучше, эти дела идут так худо, как никогда; если хорошо и счастливо начатое дело, на котором с радостной надеждой останавливались глаза благомыслящего человека, внезапно и против всякого ожидания превращается в постыдное, то все это столь же мало должно нарушать твердость моего духа, как и видимость того, что теперь вдруг начинает расти и развиваться просвещение, что свобода и самостоятельность разливаются мощным потоком, что среди людей распространяются более мягкие нравы, мир,
714
уступчивость и общая справедливость, — все это не должно делать меня ленивым, беспечным и уверенным в том, что все это действительно удастся. Так мне кажется; или это так и есть, действительно так — для меня; и я знаю в обоих случаях, как вообще во всех возможных случаях, что я теперь должен далее делать. Относительно всего остального я остаюсь в совершеннейшем покое, ибо обо всем остальном я не знаю ничего. Печальные для меня события могут быть в плане Вечного ближайшим средством для очень хорошей цели; борьба зла с добром предназначена, быть может, быть последней значительной его борьбой; злу предоставлено, быть может, собрать на этот раз все свои силы, чтобы оно разом их потеряло и предстало перед глазами всех во всем своем бессилии. Другие же радостные для меня явления могут покоиться на весьма сомнительных основаниях; то, что я считал просвещением, может оказаться только мудрствованием и отвращением ко всем идеям; то, что я считал самостоятельностью — разнузданностью и жадностью; что я считал мягкостью и кротостью — слабостью и вялостью. Правда, я этого не знаю, но это может быть, а потому я имею столь же мало оснований радоваться по поводу первых, как печалиться по поводу последних. Но я знаю то, что я нахожусь в мире высшей мудрости и благости, имеющей свой план и безошибочно его выполняющей; я пребываю в этом убеждении, и я счастлив.
Правда, есть существа, предназначенные к разуму и нравственности, которые борются, однако, с разумом и направляют свои силы на содействие безумию и пороку, но это столь же мало может лишить меня моей твердости и отдать во власть негодования и возмущения. Несообразность, что они ненавидят хорошее, потому что оно хорошее, и содействуют злу из чистой любви к злу как таковому, несообразность, которая одна могла бы вызвать мой справедливый гнев, — эту несообразность я не приписываю никому, из носящих человеческий образ, ибо я знаю, что этого нет в человеческой при-
715
роде. Я знаю, что для всякого, кто так действует, поскольку он так действует, нет вообще ни зла, ни добра, а есть только приятное и неприятное, что он вообще не господствует над собой, а находится во власти природы и что не сам он, а природа в нем ищет всеми силами первого и избегает последнего, не обращая никакого внимания на то, хорошо это или дурно. Я знаю, что раз он таков, каков он есть, то он не может поступать ни на чуточку иначе, чем он поступает, а я весьма далек от того, чтобы возмущаться необходимостью, или сердиться на слепую и безвольную природу. Во всяком случае, вина и преступление таких людей заключается именно в том, что они отдаются во власть слепой природы вместо того, чтобы быть свободными и самим по себе представлять что-либо.
Только это могло бы вызвать мое негодование, но здесь я оказываюсь в области абсолютно непонятного. Я не могу ставить таким людям в вину их недостаток свободы, не предполагая их уже свободными для того, чтобы сделать себя свободным. Я хочу рассердиться на них, но не нахожу предмета для своего гнева. То, что в них действительно есть, этого гнева не заслуживает; что его заслуживало бы, того в них нет, и они все же не заслуживали бы его, если бы это и было в них. Мое негодование обрушилось бы на явное ничто. Тем не менее, я должен всегда обходиться с ними и говорить с ними так, как будто они были тем, чем — как это я очень хорошо знаю, —они не являются; в отношении к ним я должен всегда предполагать то, благодаря чему я только и могу стать к ним в какие-нибудь отношения и иметь с ними дела. Долг дает моим действиям такое понятие об этих людях, которое противоположно результату размышления о них. И таким образом всегда может случиться, что я отнесусь к ним с благородным возмущением, как будто бы они были свободны, чтобы посредством этого возмущения воспламенить их против самих себя; между тем я сам никогда не могу ощущать