другую сторону слепым вихрем ассоциаций идей, оставаясь неизменными только в этой общей поверхностности и изменчивости; общим принципом их будет предположение, будто именно в таком легкомысленном отношении и состоит истинная мудрость. — Не таков человек, проникнутый наукой в форме идеи. В одном пункте открылась она для него, и в этом одном пункте она приковывает всю его жизнь и все его силы до тех пор, пока этот пункт не станет для него вполне ясным и пока из него не распространится новый свет на весь мир знания. И что по крайней мере когда-то были такие люди, что наука не всегда была такой чахлой и поверхностной, какой ее обязательно должна была сделать третья эпоха, доказательством служит хотя бы открытие математики у древних. Такие же посредственность и бессилие обнаруживаются эпохой, наконец, и в изложении как письменном, так и устном. В тех образах изложения, на какие способна эта эпоха, никогда не может быть представлено органическое, во всех своих частях вытекающее из одного средоточия и снова возвращающееся к нему целое. Эти изложения походят на горсть песку, в которой каждая песчинка сама по себе есть целое, соединенное со всеми остальными лишь воздухом. Шедевром изложения для такой эпохи было бы изложение науки в алфавитном порядке. Поэтому в даваемых ей изложениях никогда не может быть ясности, которую думают здесь заменить утомительной отчетливостью, состоящей в многократном повторении одного и того же. Когда эпоха разовьет все свои силы, эти способы изложения будут сознаны ей и объявлены образцовыми, так что элегантность будут видеть в том, чтобы не требовать от читателя собственной работы мышления или какой-нибудь другой деятельности (ибо
77
такое требование было бы навязчивым); классическими сочинениями будут считаться те, которые доступны всякому, каково бы ни было его развитие, и по прочтении которых читатель может опять оставаться таким же, каким был до этого. Иной характер присущ изложению автора, в котором живут идеи, побуждающие его высказываться. Он говорит не сам, но в нем говорит или пишет идея со всей присущей ей силой, и только то изложение можно признать хорошим, в котором не автор задается изложением предмета, а сам предмет высказывается о себе и изображает себя через посредство органа речи излагающего автора. Что когда-то, по крайней мере, были такие образцы изложения и что не всегда боялись приводить в возбуждение читателя или слушателя, доказывается сохранившимися до наших дней сочинениями классической древности. Оставаясь последовательной, третья эпоха, конечно, отвергает изучение последних и старается вывести из моды штудирование древних языков, для того, чтобы собственные ее продукты получили монополию значения и почета.
Идея, и только идея, заполняет, удовлетворяет и исполняет дух блаженством. Эпоха, лишенная идей, неизбежно ощущает пустоту, проявляющуюся в бесконечной, никогда вполне не заполнимой и все снова возвращающейся скуке, которую она обречена как испытывать, так и причинять. Это неприятное чувство влечет ее к тому, что кажется ей единственно исцеляющим средством, к остроте: или для того, чтобы самой насладиться последней, или же с той целью, чтобы время от времени прерывать скуку, которую, как она хорошо сознает, она причинила своим изложением другим, и в обширные песчаные пустыни своей серьезности кое-где бросить зернышко шутки. На деле эта попытка должна кончиться неудачей, ибо и на остроту способен лишь тот, кто способен сознавать идеи.
78
Острота есть выражение глубокой, т. е. сокрытой в области идей, истины в ее непосредственной наглядности. В ее непосредственной наглядности, говорю я, и постольку острота противоположна изложению той же истины в цепи точного рассуждения. Например, когда философ шаг за шагом разлагает идею на все ее составные части, в последовательном порядке определяя каждую из этих частей понятием граничащей с ней части и разграничивая их до тех пор, пока не исчерпана вся идея, он идет путем методического изложения и опосредствованным путем доказывает истинность своей идеи. Если же, кроме того, ему удается в заключение представить целое и его абсолютное единство в едином луче света, как молния, озаряющем целое в его обособленности и заставляющем всякого разумного слушателя или читателя воскликнуть: да, поистине это так, теперь я сразу узрел это — тогда мы имеем изложение идеи в ее непосредственной наглядности, или изложение при помощи остроты, и именно прямой, или положительной, остроты. Но возможно доказывать истину еще и косвенно, обнаруживая глупость и нелепость ее противоположности. Если это делается не методически и опосредствованным путем, а в непосредственной наглядности, то в таком случае мы имеем не прямую и, по отношению к идее, отрицательную остроту, возбуждающую у тех, кто ее воспринимает, смех. Это — острота как источник смешного, ибо нелепость в своей непосредственной наглядности смешна.
Острота не в первом значении — об этом виде остроты молчат теории эпохи, — но во втором, в форме насмешки, возбуждающей смех, — вот за чем гонится эпоха, ибо смех есть указанное самим природным инстинктом средство освежить истощенный чрезмерными дозами скуки дух и несколько оживить его волнообразным движением, в какое смех приводит застоявшиеся органы. Но и в этой форме острота необходимо остается недосягаемой для эпохи, ибо, чтобы владеть нелепым и выставить его в его наглядности, необходимо самому быть свободным от нелепости. Не они, люди этой эпохи, обладают остротой, но острота очень ча-
79
сто и большей частью тогда, когда они очень остроумны на свой лад, владеет ими. Иными словами, в собственных своих личностях они без всякого умысла являют более разумному зрителю вид нагляднейших образцов глупости и нелепости. Тот, кто, желая дать их точный портрет, вложил бы им в уста известного рода речи, какие они часто неожиданно высказывают с великой серьезностью, мог бы претендовать на репутацию остряка.
При помощи каких же приемов осуществляет третья эпоха свой род насмешливого остроумия и свою долю смеха? Она предполагает, что ее истина есть подлинная истина и что все несогласное с этой истиной ложно, ибо, предположив противное, следовало бы признать, что эпоха ошибается, а такое признание ведь было бы бессмысленно. Затем представители эпохи показывают на бьющих в глаза примерах, как чудовищно отличается противоположное мнение от их собственного и как оно не может быть соединено с последним ни в одном пункте (в этом они действительно не ошибаются), и первые же смеются по поводу такого вывода, и, разумеется, не может быть недостатка в сочувственном смехе, если только эпоха обращается к соответствующим лицам. Согласно постоянному обыкновению эпохи все облекать в научную форму, она выразит в понятиях и этот принцип и догматически установит его в форме следующего положения: смешное есть пробный камень истины, и, не затрачивая времени на иные приемы оценки, можно признать ложным всякое утверждение, которое удалось вышутить согласно указанному методу.
Вы видите, как много дает эпохе эта на первый взгляд ничтожная выдумка. Во-первых, благодаря этой выдумке эпоха введена в ненарушимое владение своей мудростью, ибо она будет остерегаться применять свое мерило смешного к этой мудрости, а если, как обыкновенно бывает, это будет сделано другими, она воздержится от сочувственного смеха. Во-вторых, такое средство навсегда избавляет эпоху от труда заниматься
80
разбором делаемых против нее возражений; ей достаточно лишь показать, насколько последние расходятся с ее правильным взглядом, — тем самым она делает их смешными и, при известном настроении, подозрительными и ненавистными. Наконец, смех уже сам по себе — весьма приятное и здоровое занятие, к тому же часто избавляющее от столь удручающей без него скуки.
Нет, милостивые государи, — я имею в виду всех присутствующих, не исключая ни одного, и надеюсь в них встретить не представителей третьей эпохи, говорить с которыми у меня никогда нет желания, и не представителей какой бы то ни было эпохи, а людей, вместе со мной свободно возвышающихся над всяким временем, чтобы смотреть на него сверху вниз, — нет, остроумие есть божественная искра и никогда не спускается к глупости. Оно вечно присуще идее и никогда не покидает ее. В первой своей форме оно есть дивный проводник света в мире духов, разливающий мудрость, взошедшую впервые в одном месте, на всем протяжении этого мира. Во второй своей форме оно — мстительная молния идеи, верно поражающая и повергающая на землю всякую глупость, хотя бы последняя находилась среди своих приверженцев. Намеренно ли мечет ее рука отдельного человека или же нет, безразлично: и в последнем случае она неуклонно поражает, как сокровенная и неизбежная судьба. Подобно тому как женихи Пенелопы, уже окруженные уготованной для них гибелью, неистовствовали в темных покоях и смеялись чужим смехом, так чужим смехом смеются и эти остряки, ибо в их смехе над ними же смеется остроумие мирового духа. Предоставим же им наслаждаться этим удовольствием и остережемся снимать повязку с их глаз.
81
ЛЕКЦИЯ VI
Почтенное собрание!
Нам уже достаточно знаком принцип характеризуемой нами третьей эпохи: признавать значение только за тем, что понятно для нее. Поэтому она выше всего ставит понятие, и вследствие этого она научна по своей форме, так что обстоятельная ее характеристика должна исходить из характеристики ее научного состояния, ибо именно в последнем она яснее всего сознала себя, и из этого наиболее светлого пункта можно лучше всего вывести все остальные отличительные ее черты.
В последней лекции мы характеризовали это научное состояние со стороны его формы, т. е. по известным общим основным свойствам, проявляющимся во всех его явлениях; мы исходили при этом из основной черты эпохи — ее неспособности к идее. Идея есть источник силы, поэтому данная эпоха необходимо слаба и бессильна; идея есть источник совершенного удовлетворения, поэтому данная эпоха неизбежно чувствует пустоту, которую она старается заполнить остроумием, также, однако, недосягаемым для нее. — Сегодня мы намерены дать сжатую характеристику этого научного состояния в его действительном самосостоятельном бытии и проявлении.
Прежде всего заметим: всякая возможная эпоха стремится — это было уже мимоходом упомянуто по другому случаю, здесь же мы подчеркиваем это положение, чтобы сделать из него первые выводы — охватить и проникнуть весь род человеческий, и лишь поскольку это ей удалось, можно говорить, что она проявилась, как эпоха, ибо иначе перед нами — лишь отдельные настроения единичных личностей.
82
Это относится и к третьей эпохе. По своей сущности она есть наука и потому должна направлять свои стремления и усилия к тому, чтобы возвысить до науки безусловно всех людей. Понятие, как высший и окончательный судья, представляет для этой эпохи высшую ценность, определяющую все остальные ценности. Поэтому человек может представлять для нее ценность, лишь поскольку он легко воспринимает или хорошо усваивает понятия и легко применяет их, т. е.