из тех открытий, которые немедленно
завоевывают всеобщее признание и понимание, и прежде всего в Южной Италии, в Элее, где
со времени появления в городе выходца из Малой Азии Ксенофана возникает философская
школа. Сам Ксенофан не был, строго говоря, философом, он больше прославился как поэт,
сатирик и атеист, писавший «неприличные Силлы» против всех богов, философов и поэтов.
Как атеист, Ксенофан строил свою антирелигиозную аргументацию на подчеркивании
антропоморфности религиозных представлений: «Эфиопы говорят, что их боги курносы и
черны, фра-кияне же представляют своих богов голубоглазыми и рыжеватыми» (Климент.
Strom., VII, 22). Этот принцип уподобления богов по верующему Ксенофан распространяет и
на животных: «Но если бы быки, лошади и львы имели руки и могли бы ими рисовать и созАнтичная культура
281
давать произведения искусства подобно людям, то лошади изображали бы богов похожими на
лошадей, быки же — похожими на быков, и придавали бы им тела такого рода, каков
телесный образ у них самих» (Климент. Strom., V, ПО). И совершенно неясно, делалось ли это
в порядке шутки или всерьез, когда Ксенофан говорил о боге, что он «сросся со всем», никогда не был рожден и что его существо шарообразно.
Анализируя элейцев, Аристотель пишет: «Парме-нид, по-видимому, занимается единым,
которое соответствует понятию, Мелисс — единым, которое соответствует материи. Поэтому
один объявляет его ограниченным, другой — неограниченным; а Ксенофан, который раньше
их всех принял единство (говорят, что Парменид был его учеником), ничего не различил ясно
и не коснулся ни той, ни другой природы, указанной этими мыслителями, но, воззревши на
небо в его целости, он заявляет, что единое — вот что такое бог» (Метафизика, 986Ь).
Аристотель невысоко ставит Ксенофана и Мелисса — «они немного грубоваты». И это
действительно так; на фоне Парменида и ученика его Зенона они не выглядят сколько-нибудь
оригинальными, но вот идея Ксенофана о круглой, конечной, неизменной и вечной в своей
неизменности божественной сущности, которую позже так едко высмеет Аристофан,
оказывается сущим кладом для спекулятивного мышления, которое получает теперь для
производства своих идеальных продуктов и материал, и рабочее место — чистую и насквозь
идеальную доску, tabula rasa. Аристотель пишет о Пармениде: «Признавая, что небытие
отдельно от сущего есть ничто, он считает, что по необходимости существует только одно, а
именно сущее, и больше ничего (об этом мы яснее сказали в книгах о природе). Однако же,
вынуждаемый сообразоваться с явлениями и признавая, что единое существует
соответственно понятию, а множественность — соответственно чувственному восприятию, он
затем устанавливает две причины и два начала — теплое и холодное, а именно говорит об
огне и земле; причем из этих двух к бытию
282
М.К.Петров
относит теплое, а другое начало — к небытию» (Метафизика, 986Ь).Конструкция этого «сущего», куда выведено сухое и теплое, весьма прозрачна, и Аристотель
без труда ориентирует и схему Парменида и другие схемы по исходной традиционной
противоположности мужского и женского: «Эти философы из материи выводят множество, а
идея у них рождает только один раз, между тем из одной материи, очевидно, получается один
стол, а тот, который привносит идею, будучи один, производит много их. Подобным же
образом относится и мужское начало к женскому: это последнее заполняется через одно
соитие, а мужское заполняет много; и однако же, это — подобия тех начал» (Метафизика,
988а).
Нетрудно заметить, что именно вызывает у Аристотеля возражения. Говоря о существовании
по понятию, о «мужском начале», как об активной способности умножаться, творя
производное множество по собственному подобию, т.е. говоря об обычном технологическом
отношении, об изготовлении столов, например, Аристотель пытается увидеть в Пармениде
первооткрывателя формальной сущности, из которой затем можно будет лепить законы,
кибернетические программы, каноны искусства, научное знание и вообще все, что существует
по формальному определению и в отношении слово — дело представляет сторону слова. Но
Парменид не оправдывает его надежд. У него, как и у Гераклита, слово истинно по природе,
но если у Гераклита как раз этот тип связи слова и дела вскрывал внутреннюю форму мира,
его скелет, и сама эта устойчивость мыслилась динамическим равновесием борющихся
противоположностей, то у Парменида эта внутренняя форма ритуала оказывается
самодовлеющей и голой — истинность имени по природе сковывает схему и разлагает ее в
бесструктурную однородную целостность бытия: «Ведь одно и то же мысль и бытие»
(Климент. Strom., VI, 23); «одно и то же мысль и о чем эта мысль — «табтбу 5’ecm voeiv кш
OUVSKEV ?ст уотща» (Платон. Софист, 208 D).
Античная культура
283
Такая сущность похожа не столько на формализм, как таковой, а на то «место», где
формализм как таковой возможен — на «занебесную область» Платона, где у него
существуют идеи: «Эту область занимает бесцветная, бесформенная, неосязаемая сущность,
истинно существующая, зримая лишь кормчему души — разуму» (Платон. Федр, 247 С). Мы
бы ее определили как «текстуально-творческий континуум», в котором выполняется ряд
известных философам и историкам науки постулатов идентичности, сводящих многое к
одному, вроде постулата Максвелла: «События, различенные только по месту и времени,
идентичны». Но независимо от того, как определять это «единое» Парменида, его бытие по
истине, перед нами, бесспорно, первая и, при всей ее случайности, удачная попытка
изолировать мир знаковых реальностей в особую автономную область, где безотказно
действуют законы формальной логики, где все различения связаны единством и не повторяют
друг друга. Здесь хранятся «обязательные экземпляры» всего, что было когда-либо создано
творчеством.
Единое Парменида напоминает пока не столько заставленный книгами стеллаж библиотеки,
сколько стеллаж пустой, которому еще предстоит заполниться содержательным формализмом
различений. Но это уже подготовленное и оборудованное для хранения человеческого знания
помещение арсенала, которое возведено за пределами пространства и времени и выстроено
таким хитрым способом, что у него нет начала, нет и конца — оно всегда «есть» в том смысле,
в каком рядом на полке стоит и Гомер и Эйнштейн, оно всегда под рукой, в настоящем:
…Ему ли разыщешь начало?
Как и откуда расти? …Тебе разрешить не могу я
Мыслить так иль говорить — из небытия: непостижимо,
невыразимо оно. (Парменид, 8, 7-9)
Единое бытие целостно, неделимо и непрерывно:
И неделимо оно, ведь все оно сплошь однородно. Нет его больше слегка или менее, чтобы мешало
284
М.К.Петров
Связности, но бытием наполнено все равномерно. Ведь бытие к бытию примкнувши подряд, непрерывно.
(Парменид, 8, 22-24)
Единое бытие неподвижно и неизменно:
Так неподвижно лежит в пределах оков величайших, И без начала, конца, затем что рожденье и гибельИстинным тем далеко отброшены вдаль убежденьем. Одним и тем же, все там, само по себе пребывает, Не
изменяясь, оно. Могучая необходимость Держит в оковах его, пределом вокруг ограничив.
(Парменид, 8, 25-31)
Поскольку же греческому сознанию, как и сознанию нашей эпохи, не так-то просто
представить существование без физического смысла явлений, Парменид вводит элемент
определенности и оформленное™ через шар, поскольку шар — место кругов, а у круга, как
говорит Гераклит, «общи начало и конец», т.е. нет ни начала, ни конца:
Есть же последний предел, и все бытие отовсюду Замкнуто, массе равно вполне совершенного шара С
правильным центром внутри. Чуть больше
иль меньше немного Здесь вот не может его скорее, чем там, оказаться.
(Парменид, 8, 42-45)
Парменид был не столько философом, сколько активным политическим деятелем,
законодателем родного города, и его вклад в развитие философии мог бы оказаться
незамеченным, не будь у него ученика и активнейшего пропагандиста новых идей Зенона.
Парме-ниду удалось показать, что космос Гераклита, если он опирается на слово, требует для
собственного существования особого мира истины (аХ^вега). Но наряду с этим Парменид
признавал существование в чувственном восприятии и другого мира — туманного мнения
смертных (Sd^a). Зенон же пытался доказывать право мира истины на монопольное
существование. Эти попытки неизбежно приводили к активизации и совершенствованию
созданного Парменидом логического аргумента: «Сила доказательства никогда не позволит
Античная культура
285
признать, чтобы из небытия возникало что-нибудь иное по сравнению с ним самим»
(Симгашций. Phys., 144, 29). Эта «сила доказательства» и есть, собственно, та имманентная
сила слова-логоса, которая имплицитно представлена уже у Гераклита, когда он жалуется на
засилье речевых автоматизмов и слепоту людей, но здесь эта сила представлена как активное
искусство отстранения ритуала, обнаружения в нем странного и удивительного.
Логическая аргументация, рассуждение долго еще будут представляться грекам как
совершенно особый и противопоставленный мифу вид искусства, и Прота-гор, например,
начиная спор о гражданской добродетели, первым делом осведомится у слушателей: «Как мне
вам показать все: рассказать миф, как старик молодым, или же разобрать вопрос с помощью
рассуждений?» (Платон. Протагор, 320 С). Первым великим мастером искусства рассуждения
был Зенон. «Если поверить Пармениду, — жалуется Сенека, — то нет ничего, кроме одного;
если Зенону — то не существует даже этого одного» (Ер. 80, 44). Зенон прирожденный
«трагик» логики, который умеет и фабулу разработать и действие представить таким
способом, что лучшие математические и логические умы всех столетий до сих пор
обращаются к Зенону, пробуя свои силы на его апориях. Даже теорию относительности мы до
сих пор объясняем не столько по Эйнштейну, сколько по «Стадиону» Зенона.
Апории Зенона: «Дихотомия», «Стрела», «Ахилл», «Стадион», а также его аргументы против
множественности, пространства и времени с формальной точки зрения безупречны, их
действительно нельзя «решить», оставаясь в рамках формальной логики и не разрушая
содержательного формализма. В них Зенон впервые обнаружил и представил в классической
форме безвыходных логических тупиков ту «суть диалектики», о которой Ленин писал: «Мы
не можем представить, выразить, смерить, изобразить движения, не прервав непрерывного, не
упростив, не разделив, не омертвив живого. Изображение движения мыслью есть всегда
286
М.К.Петров
огрубление, умертвление, и не только мыслью, но и ощущением, и не только движения, но и
всякого понятия» (Философские тетради. М., 1965. С. 233).
Действительное движение по выработке философского канона использует как раз эту последнюю
возможность — «огрубление, разделение и омертвление всякого понятия»: собственно только
теперь, после Парменида и во времена Зенона, современника расцвета Афин, философия
переходит к использованию начал, полностью удовлетворяющих определению Аристотеля: «То,
из чего состоят все вещи, из чего первого они возникают и во что в конечном счете разрушаются,
причем основное существо пребывает, а по свойствам своим меняется» (Метафизика, 983Ь). И это
начало есть «единое» Парменида. Именно его, как вечное, неизменное, самому себе равное,ритуальное вещество, пробуют теперь «томизировать» — делить, рубить, дробить до некоторого
предела, где начинается уже неразделимое — «атом». Идет ли речь об Эмпедокле, Анаксагоре или
Демокрите, под жерновами атомистики перемалывается не что иное, как содержательный
формализм, ритуализированный продукт творческой активности.
Эмпедокл из Агригента получает четыре «корня» — землю, воду, воздух и огонь. Корни обладают
всеми свойствами единого Парменида, они вечны и неизменны:
К ним ничто не прирождается, и ничто
в них не уничтожается.
Если б они совсем погибли и их не было бы более,
Как бы возникла вселенная? Откуда бы она явилась?
И где им потеряться, когда нет пространства, не
наполненного ими? (Симплиций. Phys., 157, 25).
Как вечные, неизменные, всегда равные себе сущности, корни выведены за рамки
физиологической модели порождений, допускают лишь смещение и перемещение: «Из всех
смертных вещей ни одна не имеет ни подлинного рождения, ни подлинного конца в губительной
смерти, но есть только смешение и перемещение частей этой смеси, рождение же есть название
Античная культура
287
для этого процесса у людей» (Плутарх. Adv. Colot., 1111 F). Гален уточняет эту механическую
аналогию ссылкой на Эмпедокла, который полагал, что природа сложных тел образуется из
четырех неизменяемых элементов. Последние при этом смешаны