он был, как древние даосы, в одежду из птичьих перьев и несмотря на преклонный возраст, стоял прямо, словно аист, лицом был юн и свеж, как ребенок, а ступал легко-легко, словно не по земле шел, а летел по воздуху. С первого же взгляда Дун Хайчуань понял, что перед ним святой человек, упал перед ним на колени и поклонился как учителю. А старец говорит ему: «Так и быть, возьму тебя в ученики. Сущность моего искусства — это вращение ладоней, а в деле мы его применяем, когда действуем оружием. Если постигнешь его в совершенстве, поможешь себе и принесешь пользу людям».
С того дня Дун Хайчуань поселился в хижине старого даоса и три года усердно изучал его искусство. Секрет же этого искусства заключался в определенном порядке движений рук и ног, соответствующем круговороту восьми триграмм — основных символов главного канона Китая «Книги Перемен».
Переняв от старого даоса науку «вращения ладоней по восьми триграммам», Дун Хайчуань возвратился в родные места, но вскоре повздорил с каким-то местным богатеем и был вынужден бежать в Пекин. Рассказывают, что в столице он встретил знаменитого мастера Синьицюань Го Юньшэна, и тот вызвал Дун Хайчуаня на поединок. Два дня подряд мерялись бойцы силой, и Го Юньшэн, уложив немало людей одним ударом, на сей раз ничего не смог поделать со своим соперником, а на третий день Дун Хайчуань одержал решительную победу. С тех пор Дун Хайчуань и Го Юньшэн стали друзьями, а ученикам школ Синьицюань и багуачжан было даровано право свободно учиться друг у друга.
Предание гласит, что позднее, спасаясь от преследований своих могущественных врагов, Дун Хайчуань стал евнухом в доме императорского родственника Су-вана, большого любителя кулачных боев. Однажды во время большого пира Су-ван с изумлением увидел, как Дун Хайчуань носил — кухню чайники, легко взбегая по стене домика, в котором пировали гости. Тут Су-ван понял, что его новый слуга достиг необыкновенных высот в кулачном искусстве, и приказал Дун Хайчуаню показать свое мастерство присутствующим. Тот не посмел ослушаться и сделал несколько фигур: то вытянется, как летящий дракон, то свернется, как удав, а под конец прошел в воздухе восемь шагов и хлопнул в ладоши так, словно гром грянул. Су-ван был очень доволен и назначил Дун Хайчуаня начальником своей личной охраны. Тогда прежний командир охранников по прозвищу Ша Хуэй-цзы, что значит Мусульманин Ша, затаил на Дун Хайчуаня обиду. Однажды ночью этот Ша Хуэй-цзы с ножом в руке ворвался в комнату Дун Хайчуаня, а его жена встала у окна с пистолетом. Не успели нападавшие опомниться, как Дуан Хайчуань выхватил пистолет из рук женщины и навел его на Ша Хуэй-цзы. Пришлось тому упасть на колени и просить прощения. Дун Хайчуань не стал мстить Ша Хуэй-цзы и даже согласился взять его в обучение.
Дун Хайчуань был человеком неукротимого духа и врагом всяческой несправедливости. Когда один его ученик стал употреблять свое боевое искусство во зло, притеснять и обижать простых людей, учитель вызвал его на поединок и убил. Молва приписывает Дун Хайчуаню участие в народных восстаниях или, по крайней мере, тайное сотрудничество с вожаками восставших. Трудно сказать, есть ли историческая правда в таких догадках, но есть еще рассказы о том, как Дун Хайчуань в одиночку и без оружия расправлялся с целыми шайками вооруженных разбойников, этим историям верится больше.
Под конец жизни Дун Хайчуань ушел со службы и создал свою школу кулачного искусства. Говорят, у него учились в общей сложности семьдесят два ученика — точь-в-точь как у Конфуция. Близких же учеников у него было шесть. И по сей день можно услышать множество историй о его необычайных способностях. Однажды в летний день Дун Хайчунь сидел на стуле у стены и по своему обыкновению как бы дремал. Внезапно разразилась гроза, и стена, под которой он сидел, рухнула. Ученики ринулись к тому месту, стали разбирать обломки стены, а найти своего любимого учителя не могут. Оглядываются — а он как ни в чем не бывало сидит поодаль на стуле и все так же дремлет. В другой раз учитель после обеда дремал на циновке. Один ученик хотел накрыть его одеялом, осторожно расстелил его и вдруг с удивлением обнаружил, что накрыл одеялом пустое место. Оглядывается — а учитель лежит в стороне и по-прежнему спокойно дремлет.
Еще рассказывают, что как-то раз учитель собрал своих лучших учеников и предложил им поймать его в темной комнате. Погасили ученики лампу, стали в темноте шарить, друг на друга натыкаются, а схватить учителя не могут. Потом зажгли свет, смотрят — а учитель висит, ухватившись пальцами за потолочную балку. Все невольно рассмеялись. Был еще такой случай: в день рождения учителя его ученики пришли поздравить учителя и пожелать ему многих лет жизни, а потом, как водится, затеяли во дворе рукопашные бои. Спустя некоторое время заходят они снова в комнату учителя, а там никого нет, выходят наружу и видят: учитель преспокойно стоит во дворе. Удивились ученики, Дун Хайчуань говорит им: «Ваш изъян в изучении воинского искусства в том и заключается, что ваши уши не могут все слышать, а ваши глаза — все видеть».
Учитель обычно очень мало ел. Однажды его спросили, отчего он так сдержан в еде. Он ответил: «Есть нужно лишь столько, чтобы утолить голод. А если есть слишком много, то будешь много плеваться».
Один ученик подошел к нему с такими словами: «Наш почтенный отец столь возвышен духом и телом. Я, ничтожный, и мечтать не могу о том, чтобы сравняться с вами. Могу ли я услышать о том, как ударить человека посредством энергии?» Учитель ответил: «Чтобы ударить человека посредством энергии, нужно, чтобы энергия имела опору. А опираться она должна на физическую силу».
Последние годы жизни Дун Хайчуань провел в лавке похоронных принадлежностей и в столярной мастерской, принадлежавших его ученикам. Однажды он собрал всех своих людей и сказал им: «Пришло время мне уйти. Но если вы сумеете сберечь и передать будущим поколениям искусство Восьми Триграмм, то я, даже умерев, останусь в этой жизни». Сказав эти слова, он умер, продолжая сидеть прямо. Прожил Дун Хайчуань восемьдесят три года. На похороны пришло множество народу. Говорят, ученики поначалу никак не могли сдвинуть с места его гроб, как будто он был привинчен к полу. Внезапно из гроба донесся голос учителя: «Сколько раз я говорил вам, что никто из вас не постиг и десятой доли моего мастерства!» И тут гроб стал вдруг легким, как пух.
ВСЕ РАДОСТИ ЖИЗНИ
Человек, взращенный современной цивилизацией, так долго был занят всякого рода борьбой — за прогресс, за свободу, за свой комфорт, — что, кажется, почти разучился радоваться жизни. Да и кто главные герой Запада? Прометей, наказанный за свое близорукое доброхотство? Фауст, павший жертвой собственной любознательности? Дон Жуан, прятавший свое презрение к жизни под маской жизнелюба?
Даосский мудрец живет совсем иным чувствованием и пониманием мира. Он не обременяет себя ни необходимостью знать, ни необходимостью творить, ни необходимостью исполнять заповеди. Он живет свободой духа, дарящей сокровенную, неизбывную радость жизни. Радость, которая неотделима и даже неотличима от простейшей, безыскуснейшей «данности» жизненного опыта. Чжуан-цзы во сне видит себя бабочкой, которая «порхает в свое удовольствие». Стоя на берегу реки, он внезапно «познает» радость рыб, резвящихся в воде. Радость даоса всегда с ним, где бы он ни был и кем бы ни ощущал себя, ведь он живет Великим Дао, дающим полноту и завершенность каждой вещи. Правда его бытия — там, где покой Неба встречается с мимолетностью земного существования, где конечное вдруг пресуществляется в бесконечное. Ибо быть вечным, согласно заветам даосов, значит просто «жить мгновением». И пусть тайны мудрости погребены на дне бездонного колодца времен. Эти тайны нельзя утаить — они блестят и переливаются всеми красками мира в светлом зеркале кипящей вокруг жизни, на поверхности всех явлений бытия.
Собственно, мудрость и есть этот неприметный, неизъяснимый союз понимания и радости, ума и чувства. Когда-нибудь люди научатся судить о зрелости цивилизаций по их способности ценить простые радости бытия. И случайно ли, что цивилизация Китая, одна из самых древних в мире, поставила выше всех земных благ, выше даже небесного блаженства самое непритязательное благо: здоровое и радостное самочувствие жизни? Ибо сама жизнь — жизнь как изобилие и полнота бытийствования — и есть высшая, в каждой частице своей доподлинная и совершенно естественная радость.
Блажен тот, кто в подвиге самопревозмогания позволил всему в мире быть тем, чем оно есть; кто миру подарил мир и, стало быть, в самом себе прозрел тайну дара. Китайская мудрость не знает трагического героя западного образца — того, кто борется и побеждает… ценою собственной гибели. Скрижали Китая повествуют о герое не борющемся, но сокрытом, идущем внутренним путем сердца: о том, кто оставил мир и с неизбежностью оставил… самое желание уйти; кто своим отказом от обладания чем бы то ни было возвращает себе вечность мировых пространств и неизбывную радость.
Даосский мудрец «покоен в бедности». И более того: чем он «беднее», чем свободнее от всего, что наполняет его жизнь, тем больше способен он объять собой, тем больше в его душе покоя — фундамента настоящей радости.
Предание гласит, что первый китайский мудрец, Конфуций, на склоне лет, достигнув непревзойденных высот образованности и ума, просто «жил в праздности». Но еще прежде Конфуция родоначальник даосизма Лао-цзы проповедовал «недеяние». Делание не обязательно, ибо оно суетно, Неделание возвышенно, потому что возвещает о вечном. Человек велик не тем, что он сделал, а тем, — что есть в его жизни несовершенного и, может быть, вовек несвершаемого. Человек становится великим благодаря покою.
Но если радость приходит из безмятежного покоя всеобъятности человеческого сердца, то открывается она в подвиге самообновления, в устремленном к новым и неведомым горизонтам бытия. Даос радостен потому, что «в самом себе не имеет где пребывать». Он весь — в сообщительности с другими, во всяком событии, в самой событийственности вещей. Его жизнь — это сама Весть бытия, всебытийственная полнота смысла, о которой свидетельствует малейшая метаморфоза в мире.
Радостная мудрость Дао — это, конечно, не учение, даже не идея, но всевременность каждого мгновения одухотворенной жизни. Ее радость — как миг пробуждения, хранимый нескончаемой чередою снов. С терпением и аккуратностью благочестивых мастеров они вывели из этого смиренного доверия к жизни все сплетения, все нюансы своего утонченнейше художественного мира.
Если судьба вещи — в ее самопресуществлении, то чем отчетливее обозначим мы ее предел, тем полнее выразим ее