Скачать:TXTPDF
Антология даосской философии

природу. Вот почему мудрый, как говорили даосы, «меньше говорит, меньше думает, меньше желает»; он безмолвствует ради того, чтобы возвестить истину. Он живет в ненарушаемом уединении, но его сердце «заодно с сердцем народа». Мы касаемся здесь глубочайших, чуть ли не биологических корней символизма человеческой культуры. Подобно тому, как окраска животных, рыб или насекомых есть в равной мере их декорум и их естество, рутина повседневности оказывается для даоса одновременно и убежищем, и знаком отличия. Даос хранит свои откровения, как секрет, но он учит правде обыденности.

Когда маска и природа, привычка и откровение странным образом сплетаются в один тугой узел, когда мы прозреваем истину в ускользающей черте «между тем, что есть, и тем, чего нет», тогда мы узнаем о внутренней, невидной со стороны радости даоса — радости самоотсутствия. Мы узнаем о ней по той прихотливой и все же по-детски простодушной игре с нашими образами пространства, которая служила неиссякаемым источником вдохновения для изобразительного искусства Китая. Мы узнаем о ней и по даосской словесности, столь тяготеющей к метафоричной речи, к экспрессивной сжатости и насыщенности слова. «Мудрый меньше говорит…» Но больше сообщает. Именно: сообщает с творческой мощью жизни. Ведь афоризм, сентенция, «лирический фрагмент» есть лучший способ назвать, не называя, сказать, не говоря. Все эти формы словесности живут самоограничением, своим собственным пределом: в них нечто называется лишь для того, что побудить к преодолению этой данности, в них все говорится «не о том». Вникая в них, мы постигаем безграничность предела (и предельность безграничного), вечно скользим в бездне метаморфоз. И поскольку афористическая словесность всегда есть «фрагмент», мимолетное явление океана Неизреченного, она с неизбежностью вовлекает нас в пространство непроизвольного, подлинно жизненного диалога, непрестанно свершающегося в каждом из нас; диалога, не отливающегося в вопросы и не требующего ответов, ибо в этом потоке живой событийности все исчезает даже прежде, чем обретает зримый образ. Даос хранит в себе тайну неуследимо стремительных, словно вспышка молнии, перемен, тайну незримого рождения и гибели бесчисленных символических миров.

Пускай в душевной глубине

Встают и заходят оне

Безмолвно, как звезды в ночи…

Слова даосской мудрости — звездный узор, вышитый в ночном небе самоуглубленной души. Загорятся ярче звезды слов-фрагментов — плотнее сгустится мрак небесных глубин. И чем проще, тем непритязательнее внушают они к безмолвию премудрой души — бездонной, как само небо.

Так за видимой мозаичностью явлений истины таится сокровенная цельность духа, потаенный всечеловек, открытый всем ритмам вселенной. Человек одинаково непостижимый, и внушающий непоколебимое доверие к себе, ибо он «не может быть», но именно по этой причине «не может не быть». Даосы, как мы помним, называли его «подлинным господином в нас» или нашим «подлинным образом, который существует прежде нашего появления на свет». По слову того же Чжуан-цзы, «нельзя не довериться присутствию Подлинного Господина, но невозможно узреть следов его…»

Безмятежен покой, чиста радость даосского мудреца, предоставляющего свершаться в глубинах своей души неисчислимым чудесам жизни. Не доказательств и оправданий искал он — ему нечего было доказывать миру и не в чем оправдываться перед собой. Он с миром событийствовал и, зная неизменность своих помыслов, доверял непроглядным глубинам своего опыта. Он любил свежесть чувства и точность выражения больше логики и абстрактных определений. Он мог не отягощать себя знаниями и жить в «забытьи», не совершая ошибок, ибо он свободен духом и, значит, всегда прав. Он впитывает в себя верховную гармонию мира, неисповедимую «полноту жизненных свойств», как младенец кормится от матери. А потому, говорили в Китае, мудрый радуется Небу и знает Судьбу.

Находить незыблемую опору в самом себе, открывать все новые горизонты жизни, удостовериться в искренности своих чувств и, наконец, хоронить свои прозрения в повседневности быта — как много у даоса поводов для радости!

Литераторы старого Китая не устают повторять, что истинная мудрость сокрыта от света и мудрый человек не выдает своей радости. Но имеющий глаза да увидит. Всполохи бодрствующего сознания оставляют свои отблески, свои летучие тени на внешних предметах: реальность самопревращения только и может пребывать в ином бытии. Есть только метафора истины, только след просветленного духа, только маска естества, только вариация темы, только декор сущности. «Истина входит в след и тень», — говорит древний китайский художник Цзун Бин. Первозданный хаос не отличается от хаоса эстетически переживаемой жизни: звездная россыпь внутреннего неба души отражается в беспорядочном наборе наших личных вещей, в самом строе человеческого быта.

Радость, небесная радость на земле, радость везде и всегда — вот единственная награда даоса, уповающего только на «жизнь, как она есть», и живущего бесчисленными отблесками необозримого кристалла вселенской жизни. Есть своя, вечно свежая, радость, в этом извечном ускользании духа.

Наследие даосской традиции есть не что иное, как многосмысленная немота вещей, язык неисчерпаемой конкретности, интимно внятный нам, как жизнь тела, но неподвластный языку общих понятий. Для даосов вещи ценны тем, что хранят в себе «утонченную истину» бытия. Вещи способны приобщать нас к правде жизни благодаря своей уникальности, единственности — той единственности, которая, сталкивая нас с бездной «иного», дарит откровение верховной цельности природы. «В смешении вещей проступает полнота естества», — говорится в главном китайском каноне «Книга Перемен». Узор вещной среды есть прообраз «Небесного» узора внутренней правды сердца; заботливо выписанным бытом удостоверяется сокровенная каллиграфия души.

Но узор не был бы тем, чем он есть — декором, орнаментом, — если бы не знаменовал выход формы за свои пределы, самопотерю присутствия. Узор в конце концов реализует себя в саморассеивании, в бесконечно сложной геометрии Хаоса, где нет главного и второстепенного, содержания и украшения, а все есть только нюансвечно ускользающий, всегда данный в пределе нашего восприятия. Однако рассеивание без конца уже неотличимо от собирания. Самопотеря оказывается самовосполнением или, как говорит Чжуан-цзы, «где разрушение — там созидание, где гибель — там рождение».

Для даосского мудреца вещи предстают бесчисленными отблесками потаенного, «небесного» света. Они — как эхо непрозвучавшего голоса, тени непроявившегося тела. Самое созерцание света Дао неотделимо от вкрадчивого шороха ветра в соснах и призрачного света луны, от бормотанья ручья и ароматов цветов, от легкой дымки, кутающей далекие горы, и трепетных теней на белой стене, — от всего, что погружает нас в сладкие грезы полузабытья, в бездны вольного парения духа, отрешившегося от пошлости мира.

Самозабвенное (именно: самозабывающееся) созерцание Хаоса и есть даосское подвижничество самовысвобождения. Пиршество красок и звуков, по китайским представлением, не должно вести к расслабленности и разладу духа. Напротив, оно поможет нам воспитать в себе безмятежный покой души. Как замечает китайский художник XVII в. Дун Цичан, «упоение вещами, достигая своего предела, открывает нам достоинства простоты и скромности, крайнее же возбуждение чувств внезапно приводит нас к чистоте и покою духа». Нужно быть китайцем, имеющим за плечами трехтысячелетний опыт великой цивилизации, чтобы даже в соблазнах жизни увидеть средство совершенствования себя; чтобы понять одну простую, как все гениальное, истину: стать настоящим хозяином жизни сможет лишь тот, кто позволит жизни быть тем, чем она есть.

На протяжении многих веков в Китае складывался устойчивый и очень самобытный образ предметной среды, представлявший не столько тот или иной культурный стиль, сколько известный тип мироощущений, почти непроизвольно, интуитивно усваивавшийся китайскими художниками. Этот мир прихотливых и все же чеканно-отточенных форм, музыкального ритма масс и пустот, линий и поверхностей, рассеивающихся в хаотически устроенном рельефе, в легкой дымке «небесных далей», это обнажение глубины и беспредельности всех явлений сообщает о непостижимых метаморфозах Дао и взращиваемой ими творческой легкости духа вещественные свидетельства самосознающего духа, чутко внемлющего сердца. И представлены эти свидетельства репертуаром стилизованных, нормативных образов и жестов, составляющих канон всякого искусства в Китае. Китайский живописец рисовал не гору вообще и не ту или иную отдельную гору, какой она видится в действительности, а определенный тип горы «в стиле» древнего мастера, и притом гору, «увиденную во сне», ведь только во сне перед нами непроизвольно и непрерывно развертывался тот поток видений, в котором созерцаемые образы типизируются, становятся элементами стиля. Оттого же и творчество для китайского мастера было делом не столько личного созидания, сколько соответствия, уместного сообщения с миром. Оно было, повторим, делом вкуса и такта — не антитезой обыденного существования, а, скорее, высшей точкой, завершением жизни. И недаром ученые старого Китая занимались — то всерьез, то в шутку — составлением перечней предметов «подходящих» или, наоборот, «неподходящих» для того или иного настроения, обстановки, произведения искусства и т. д.

Эта чисто китайская готовность испытывать радость только в подходящее время может показаться не более, чем данью мелочной церемонности, издревле отличавшей китайцев. Но ведь можно понять ее и иначе — как приглашение к сопереживанию с людьми и природой вокруг нас, сопереживанию с каждой вещью, каждым чувством. Стремление разложить жизнь на типические переживания выдает потребность обнажить вечно живое в своем опыте, пресуществить свою индивидуальную жизнь в Судьбу мира, возвести свою личную чувственность к чистоте «древнего чувства». А потому в Китае никогда не казалось странным полагать, что художник может узреть внутренним, просветленным зрением пейзаж страны, которую никто не видел и никогда не увидит; что знаток музыки безошибочно угадает своим духовным слухом звучание музыки, умолкнувшей тысячи лет тому назад; что неграмотный крестьянин в состоянии необычайной ясности духа, вызванном болезнью, может без ошибки цитировать строфы древнего поэта. Ну чем не повод для радости! Тем более если творчество свершается в один мимолетный миг и потому максимально свободно от оков мастеровитого ремесленничества. Это значит, что творчество китайского художника, свершаясь, тотчас выходит за свои границы, пресуществляется в среду, в «обстановку», становится чем-то совершенно естественным и обычным, одним словом — хоронит себя в жизни. Главные измерения радости даосского художника-мудреца обозначены в названии одной из книг, вошедших в этот сборник, — книги Чжан Чао «Тени глубокого сна». Радость живет во сне, дарящем нам опыт вольного странствия духа, свежесть чувств, привлекательную новизну образов. Эта радость постигается в глубине зеркала сознания, на дне светоносного потока жизни; она живет внутри, она невыразима и не требует выражения, ибо ее обительвечно отсутствующая, символическая глубина. И, наконец, это радость созерцания вещей как теней, затейливо-прелестных в своей декоративности.

Расположение материала в этом разделе отражает три грани или, если угодно, три этапа вызревания радости Дао. Первым условием радостной жизни является, конечно, здоровье, но даосы ценят здоровье не ради него самого, а лишь как средство для высвобождения духа. «Когда сандалии впору, мы забываем о ноге», — замечает Чжуан-цзы. Когда человек здоров, добавим мы, он забывает о своем теле. Здоровье необходимо нам для того, чтобы достичь высшей цельности духовно-телесной жизни,

Скачать:TXTPDF

Антология даосской философии читать, Антология даосской философии читать бесплатно, Антология даосской философии читать онлайн