мы должны заранее обладать в некотором смысле истиной, то эту долю истины мы не можем получить эклектическими способами. Так что всякое применение эклектизма зависит от процесса обнаружения истины, который не может быть эклектичным. Человек широкого ума в поисках истины на разных сторонах должен сперва открыть, что такое истина, чтобы уже потом высчитывать, сколько истины содержит каждая сторона.
Сделав это, он обнаружит, далее, что стороны обнаруживают широкое расхождение в том, что касается истины. Оказывается, что составляющие цельную теорию утверждения никоим образом не обладают одинаковой важностью в составе теории. Некоторые жизненно важны для нее, без других она вполне может существовать. Есть теории, правильные в своих основных тезисах и ошибочные в некоторых деталях, а есть теории, ошибочные в своих основополагающих тезисах, но случайно правильные в некоторых деталях. Есть и такие, как я упоминал, которые ошибочны – и часто намеренно ошибочны – от начала до конца. Было бы причудливым упражнением в беспристрастности рассматривать все эти теории как одинаково интересные и одинаково ценные, с одинаковым количеством вкравшихся между разнообразными блестками ошибок.
Главная опасность эклектицизма заключается, таким образом, в его прирожденной склонности ставить личный (и, по всей вероятности, прихотливый) выбор на место научного рассмотрения. Здесь есть откровенная субъективность, представление, что факты значат меньше, чем способ думать о них. Осуществленный решительно и до конца, этот принцип уничтожил бы всю науку и все благоразумие. Он представляет собой уже такую открытость ума, при которой ум пропускает сквозь себя все на свете. Остается мертвая и молчаливая, хотя явно не болезненная, пустота.
* * *
4. С личностью, болтающейся на социальных волнах, мы разделались. Человек балансирующий со своей стороны тоже предстает в трех видах, каждый из которых демонстрирует отрешенность, если не интеллектуальную остроту. Он выступает по очереди как представитель точных паук, как гуманитарий и как справедливец. Все три – очень влиятельные роли.
В первой из них наш балансер сообщает нам, что избирать одну программу в ущерб другим – значит разрушать необходимую для научной установки беспристрастность. Именно это он имеет в виду, когда говорит о двух сторонах всякого вопроса. Такая точка зрения обычно – и, мне кажется, немного оскорбительно – именуется академической. В своей преобладающей части люди ученого мира настолько активно осуществляют свои идеалы, насколько это совместимо с сохранением ими своих положений. Тем не менее среди них существуют исследователи, которые действительно уверены, что, поскольку за решением следует действие, свободная игра мысли и суждения навсегда остается однобокой.
К примеру, такую точку зрения можно найти у многих социологов. Эти господа склонны говорить, что их пауки дескриптивны, а не нормативны; под столь солидной терминологией у них скрывается та идея, что, обозревая общество, они просто описывают обнаруживаемое и не предлагают рекомендаций по улучшению дела. Они даже не утверждают, что та или иная социальная ситуация хороша или плоха, поскольку такое утверждение будет уже означать, что они встали на чью-то сторону.
Между прочим, научная беспристрастность означает принятие знания о вещах, каковы они есть, без искажения и предрасположенности. Если, таким образом, какая-либо форма социальной активности должна рассматриваться как помеха для беспристрастности, то обязательно должна существовать такая ее форма, которая затрудняет или искажает познание вещей как они есть. А если считается, что все формы социальной активности мешают беспристрастности, то отсюда обязательно должно следовать, что все формы социального действия затрудняют или искажают познание вещей как они есть. Другими словами, научная беспристрастность в таком случае с необходимостью предполагает политическую нейтральность.
На самом деле ничего подобного нет. В своем негативном выражении научная беспристрастность означает, что человек не начинает с желаемых ему выводов и не придумывает для них оснований задним числом. Она означает, что человек еще не принимает определенные высказывания за истину просто потому, что хочет видеть их истинными, пускай даже сомнение в них кажется ему разрушением всего смысла жизни. Она означает, наконец, что человек не скрывает и не искажает факты ради поддержки программы какой бы то ни было партии или группы.
Следует ли из такого понимания беспристрастности, что мы должны держаться нейтралитета по всем социальным вопросам? Или, выражаясь иначе, следует ли из нашей поддержки определенной программы, что мы уже необъективно расцениваем содержание отвергнутых нами программ? Явно не следует. Прежде всего выбрать предпочитаемую нами программу нам помогло именно знание других программ. Во-вторых, знание необходимо нам и во время действия. Без него мы просто не понимали бы, против каких групп боремся или какие группы могут стать нашими союзниками. С началом деятельности все это знание делается даже еще более важным, чем раньше, а его объективность ценится еще выше. Так что неверно, будто принятие решения обязательно оглупляет познающего. Может оказаться, что верно как раз противоположное. Деятельность проясняет и углубляет наше познание, при бездеятельности оно ржавеет от неупотребления.
Вернемся к предыдущему примеру. Факт, что фашизм преследует расовые и национальные меньшинства. Факт, что фашизм разрушает народные правительства и гражданские права. Факт, что фашизм отменяет независимые профсоюзы и непомерно увеличивает эксплуатацию труда. Факт, что у фашизма одна, и только одна международная политика: завоевание мира. Эти факты устанавливаются таким же образом, как устанавливаются все факты, а именно наблюдением реальных данных. Никоим образом речь не идет здесь о желательных выводах, основания для которых придуманы задним числом, или о произвольно избранных убеждениях, или об одностороннем искажении фактов. Мы говорим все это с полной научной беспристрастностью.
Ну, так вправду ли можно говорить, что я перестаю быть научно беспристрастным, если борюсь с фашизмом? Разве я каким-то образом перетасовываю или игнорирую факты, если обличаю фашизм как зло, подлежащее скорейшему устранению? Наоборот, именно потому, что фашизм точно таков, я предлагаю против него бороться. Мое решение неспособно исказить факты, потому что вытекает из них. Политически я не нейтрален, но научно я остаюсь беспристрастным. Да и, вообще говоря, что я буду за ученый, если не пожелаю бороться против страшного врага всякой науки и всякой культуры?
Есть и другое недоказанное утверждение, которое нам надо рассмотреть, а именно что ангажированность ученого вводит в науку этический момент. В строгом смысле это убеждение должно означать, что у ученого вообще не может быть нравственно окрашенных мнений – по крайней мере в отношении предметов, которыми он занимается как ученый.
Для возникновения такого убеждения было хорошее историческое основание. Когда из туманов средневековья рождалась современная наука, ей приходилось отмежевываться среди прочих вещей от применения этических оснований для доказательства природных явлений. Скажем, Аристотель «доказал» шарообразность Луны на том основании, что шар – наилучшая форма, а Бог способен создавать только наилучшее. Заключение этого доказательства случайно оказалось верным, но его основания – явно никакие не основания.
В долгой борьбе против этого типа доказательства ученые пустились со временем в другую крайность. Они начали считать, что не существует никакой связи между фактом и ценностью, между этикой и естественной наукой; больше того, временами они начинали как будто бы думать, что эти две дисциплины взаимно опровергают и исключают друг друга. Рассмотрим все подробнее.
Мы признаем верным, что факты нельзя доказывать на основании этических доводов. Вытекает ли отсюда, что после научного доказательства фактов не может начаться их этическое рассмотрение? Явно не вытекает. Запрет на применение этики при демонстрации фактов не есть запрет на применение этики при оценке этих фактов. Пускай нельзя приписывать моральные основания окружающим нас вещам, однако мы, несомненно, имеем право вводить в действие такие основания при принятии решений. Наука проясняет контекст, в котором происходит деятельность, и намечает употребляемые действием средства; но какая из разнообразных программ верна и должна быть принята, решает этика. Ученый, совершенно избегающий этики, возможно, останется в известном смысле ученым, но будет лишь наполовину человеком. Наверное, у него будут знания, но он не будет действовать. Он признает себя сведущим, но бесполезным.
И, наконец, я считаю нужным отметить, что нейтралитет в важных вопросах – иллюзия. Как только люди ввязались в борьбу, т.е. как только в вопросе действительно стало две стороны, – всякое действие и всякое бездействие начинает помогать одной или другой стороне. Недоверчивый джентльмен, не пришедший в эти годы на помощь демократии, должен рассматриваться как помощник фашизма. «Научное» бездействие – одна из вещей, на которые всего больше, и не без успеха, полагался Гитлер.
Таким образом, мы приходим к выводу, который полностью опрокидывает первоначальное утверждение: мы обнаруживаем, что при наличии двух, и только двух сторон вопроса, по сути дела, невозможно, как ни старайся, не встать на одну из этих сторон. Отрешенность, столь любовно опекаемая в теории, отменяется фактом.
* * *
5. Когда балансер обращает свой взор вовнутрь, чтобы рассмотреть не двусмысленную видимость внешнего мира, а интимные тайники собственной души, он обнаруживает в себе очень много человечности. Оказывается, он способен сочувствовать обеим воюющим партиям. Рефлексия подсказывает ему, что он такой же человек, как они, но только ему удалось преодолеть свои задорные наклонности. Присутствие человеческих существ как на той, так и на другой стороне делает для него ничтожным сам по себе предмет спора.
Такая утешительная точка зрения несет в себе немалую толику тщеславия, и вполне подстать тщеславию в ней – соответствующая доза самообмана. Вообще говоря, было бы действительно человечным сочувствовать борющимся сторонам – при условии, что сами борющиеся человечны. Но если оказывается, что одна из сторон занимается вредоносными для человечества делами, то поистине странной будет человечность, обнаруживающая в себе склонность симпатизировать этому. Существует известная максима, согласно которой мы должны «ненавидеть грех и любить грешника». Осуществлять эту максиму я оставляю людям, способным на подобное.
Пожалуй, давно пора ввести в строгие границы старую пошлость: tout comprendre, c’est tout pardonner. Так, многое говорит за то, что фашизм можно превосходно понять и в его социальных, и в его психологических истоках без того, чтобы обязательно сочувствовать ему или проливать над ним слезы прощения. В своих социальных действиях фашисты – люди, у которых всякий человеческий порыв, всякое душевное движение доброты или привязанности тщательно подавлено и по возможности искоренено. На место этих нормальных чувств поселилась пожирающая ненависть, неустанное, ненасытное желание разрушить все, что пестовали и чем восхищались все другие люди. Третий рейх украсил себя трофеями раздавленных структур, включая немецкую, как людоед свое логово – черепами. Возрождение средневековых ужасов, таких, как палач с его топором, расчистило дорогу для чудовищной действенности массовых уничтожений. Люди, нашедшие в себе силы смотреть на эти «подвиги» сочувственным взором, проявили подлинно удивительную «человечность». И чем скорее этих людей силой удержат от проявлений их сочувствия, тем лучше будет для человечества.
Я