Разница между доходом от продажи и стоимостью издержек производства составляет прибыль Моргана1, без которой он не может продолжать своего дела. Таким образом, Адам1 и Mopran1 являются участниками системы, которая будет функционировать лишь до тех пор, пока извлекается прибыль. И это означает, что системы прибылей не существует? Что ж, возможно, это только система, с помощью которой люди извлекают прибыли.
Утверждения относительно «партии» и «фашизма» в равной степени нелепы. Отдельные демократы, несомненно, существуют, но существует также и некая реальная сущность под названием «Демократическая партия» – организация с целым аппаратом исполнителей, способная проводить определенные политические кампании. Отдельные фашисты, несомненно, существуют, но существует также и фашизм – поддающаяся описанию определенная политическая система. Без этой системы было бы невозможно даже идентифицировать фашиста1 или фашиста2, ибо отдельные фашисты являются фашистами именно потому, что они стремятся осуществить эту систему или поддерживают ее, если она существует. Если термин «фашизм» сам по себе ничего не означает (в том смысле, в каком любые другие термины сами по себе что-то означают), мы никогда не сможем опознать тот или иной режим как фашистский и не сможем бороться против движения, направленного на установление такого режима. Аргументация Чейза ослепляет нас перед нашими врагами. Что же касается остальных «лишенных значения» терминов, то я, признаться, с удовольствием провел бы семантиков через их собственный операциональный тест. Если они, подобно де Вото, считают, что термины «недоедающий», «имеющий неудовлетворительные жилищные условия», «плохо одетый» не имеют никакого значения, то, мне кажется, было бы любопытно проследить за их поведением, дав им пособие по безработице, скажем, в размере 5 долларов в неделю. А когда спустя месяцы такой жизни они придут к нам истощенные от голода, обессилевшие от единоборства со стихией, одетые в жалкие лохмотья, мы будем вправе им напомнить, что ведь это они «доказывали», будто не может быть плохо питающихся, плохо одетых, живущих в плохих условиях, поскольку все эти термины лишены значения. Но их страстная привязанность к этой абсурдной догме так велика, что я, право, не знаю, не уйдут ли они примиренными и довольными. Во всяком случае, пока операциональный тест на своей шкуре осуществляют другие, у семантиков не будет оснований менять образ мыслей.
В целом социальные взгляды семантиков предсказуемы у людей, неспособных заметить ни последствий нищеты, ни угрозы фашистских заговоров. Этика Кожибского – это, конечно, этика аристократа, больше всего на свете презирающего дух коммерции, т.е. влияние, оказываемое капитализмом на искусство, науку, изобретательство[93]. Чейз – консерватор улыбающийся, де Вото – довольно угрюмый. Оба видят в семантике орудие борьбы против великого антифашистского движения последних 15 лет. Здесь они совершенно правы, ибо семантическая философия не имеет никаких иных социальных оснований.
Внимательный читатель, кроме того, уловит в сочинениях некоторых семантиков приглушенные нотки расизма. Огден и Ричарде, чья книга «Значение значения» впервые создала моду на семантику, рассказывают одну историю, которую называют «негритянским анекдотом»[94]. Они же с явным одобрением приводят насмешливые слова некоего Ингрэма:
«У нас не часто бывает повод рассматривать в качестве неделимого целого группу явлений, имеющих место, когда негр, держа под мышкой дыню, перелезает через ограду, в то время как луна заходит за тучу»[95].
От Кожибского мы узнаем, что аристотелевская система была ответом, который в области семантики дала «белая раса более 2 тыс. лет назад»[96]. Он явно думает, что система идей определяется расовым происхождением мыслителя. По-видимому, та же мысль проводится в следующем ниже отрывке:
«…когда мы исследуем объективный уровень… мы должны пытаться определить каждое «значение» как осознанное ощущение действительных, предполагаемых или желаемых связей, относящихся к объективным сущностям первого порядка (включая и психологические сущности) и допускающих свою оценку через психофизиологические реакции первого порядка и тоже невыразимые – личные, переменные и расовые»[97].
Мы должны избавить Чейза от всяких подобных обвинений, ибо из его выступлений видно, что он не лишен некоторой воинственной настроенности против расизма. Но, так или иначе, мы уже имеем двух семантиков, с презрением отзывающихся о неграх, и одного, считающего расовую принадлежность определяющим фактором в мышлении.
Наконец, мы можем в какой-то мере судить об этих людях и на основании того, каких авторов они хвалят. Кожибский расточает комплименты Шпенглеру[98], идейному вдохновителю нацистов, ставшему членом нацистской партии. Чейз отвергает Шпенглера, но зато опускается до цитирования коллаборациониста Кэррела и книги «Человек, это неизвестное», сыгравшей в свое время немаловажную роль в формировании фашистской идеологии в Америке. Я ни минуты не сомневаюсь, что этих фактов недостаточно, чтобы превратить Чейза и Кожибского в фашистов, но они говорят о том, что оба наших автора либо не распознают фашизм, когда с ним сталкиваются, либо находят некоторые его идеи близкими себе по духу. Во всяком случае, эти факты подтверждают вывод, к которому мы пришли путем теоретического анализа, -вывод о близком родстве между семантической философией и всей совокупностью фашистских и реакционных идей.
Если 30-е годы начались голодом, а кончились кровью, то теперь мы должны помешать повторению рокового урока. Но мы не выполним этой задачи, если не признаем, что реальный мир ставит перед нами реальные проблемы и что реальные проблемы предполагают реальные решения. Мы должны залечить раны истерзанного мира, накормить, одеть и обеспечить жильем людей, дать свободу ныне еще угнетенным, поступить справедливо с миллионами, никогда не знавшими прикосновения честных рук. Но вряд ли нам удастся осуществить хоть малую долю этих задач, если мы позволим себе думать, что слова, выражающие эти проблемы, бессмысленны и никчемны. Но мы ни к чему ни придем и в случае, если вообразим, что все эти проблемы можно разрешить простым уточнением языка.
Проблема языка, несомненно, существует, но не она интересует нас в первую очередь. Нужно выражаться ясно и точно, но не в этом состоит наша конечная цель. Мы неизбежно обнаружим, что наша речь станет яснее по мере решения нами объективных, неязыковых проблем и что, пока не удается решить их, речь останется сбивчивой и туманной. Именно по этой причине семантикам не удается выразить свои мысли вразумительно. Семантическая философия, эта башня смешения языков, навсегда предостерегает нас, что у людей, забывших заботу о человечестве, сердца становятся бесчувственными, а глаза – невидящими.
Глава десятая
О БЕЗВРЕДНОСТИ СЛОВ
Вначале были не слова. Чудесные сочетания гласных и согласных, столь выразительные в нашей речи, были человеческим творением, не подарком человеку. По-видимому, наш обезьяноподобный предок и еще многие поколения после него вместо речи производили лишь невнятный звук воздуха, прогоняемого через носовые и горловые проходы. Возможно, подобные звуки и были устойчивыми, но в них не было ничего условного, иначе говоря, они не несли на себе печать социального соглашения, а значит, и не были общепонятными. Устное слово появилось поздно, но письменная речь возникла еще поздней.
Как бы ни возник язык (о его происхождении можно только строить догадки), его отсутствие должно было жестоко стеснять наших отдаленнейших предков. На вещи они могли показывать, но указать на отношения между вещами им, наверное, было нелегко. Можно себе представить волосатый палец, указывающий на то или другое дерево. Однако с помощью жеста или нечленораздельного звука было не так просто передать мысль о том, что это дерево слева от другого, и, пожалуй, совсем невозможно выразить идею, что деревья вообще образуют один из многих ботанических классов. В предыдущей главе мы видели, что в современном обществе встречаются господа с очень передовыми взглядами, которые именно в этом отношении испытывают трудность первобытного человека.
Поскольку обмен мыслей был затруднен, постольку, очевидно, не было и простора для обмена. Стоический примитив, пожалуй, мог произнести «О-о!», когда ему хотелось сказать «Эх!», и таким образом дипломатично скрыть свое неудовольствие. Не исключено, что ж жесты могли вводить в заблуждение. Но искусство внушения ложных представлений и обдуманного неудовольства вряд ли мыслимо в условиях, когда язык еще не получил своего полного развития. Существование порока – своеобразный налог, уплачиваемый людьми за свою цивилизованность. Порок – свидетельство вместе и несовершенства людей и их способности к совершенствованию.
Язык даже не просто пассивный инструмент обмана, не маска, которая ничего не скрывает, пока ее не наденут. Язык может вводить в заблуждение даже тогда, когда им пользуются с самыми лучшими намерениями, пытаясь выразить именно то, что действительно думают. Слова и соединяющий их синтаксис – известные хитрецы. Хотя этим и не оправдываются спекуляции Чейза и Кожибского, но сам этот факт отрицать не приходится. В то время как я пишу эти строки, меня неотступно преследует сознание, что многие мои фразы, казалось бы точно прилаженные к моей мысли, донесут до читателя довольно-таки измененное значение.
Это другое значение от меня ускользнуло, но читатель с полным правом принимает его, ведь оно налицо. Двусмысленность может таиться в самом, казалось бы, немудрящем синтаксисе, в самых коротких предложениях и простейших словах. Профессор Куайн предлагает рассмотреть в качестве примера фразу: Pretty little girls’ camp»[99].
Если у вас хватит терпения извлечь из этой фразы возможные значения, то вы обнаружите, что таковых имеется пять, т.е. больше, чем слов. Вот эти значения.
1. Прелестный лагерь для маленьких девочек.
2. Прелестный маленький лагерь для девочек.
3. Лагерь для прелестных маленьких девочек.
А если взять слово «pretty» в значении «довольно», то получим.
4. Довольно маленький лагерь для девочек.
5. Лагерь для довольно маленьких девочек.
Вероятнее всего, в виду имелось второе значение, но любое из остальных пяти значений также можно подразумевать. Наличие такого количества вариантов окрашивает сомнением даже наш, казалось бы, самый правдоподобный выбор.
Если уж такая простая фраза может таить в себе столько неприятности, то что говорить о предложениях со сложным синтаксисом и обилием неудобных слов! Полагают, что философам особенно свойственно злоупотреблять нагромождением сложностей в языке, но, как показывает самый беспристрастный анализ, они подвержены этому пороку не в большей степени, чем другие жертвы эрудиции. Я могу назвать пяток экономистов, десяток представителей политической науки и дюжину теологов, с которыми ни один философ не сможет потягаться в отношении запутанности языка. Что ни говори, но такие люди умеют производить впечатление. Подобные таланты проникают и в сферу организованной пропаганды, где они, закутавшись темными фразами, словно великолепным плащом, встают в позу пророка. Непревзойденным образцом здесь могут служить произнесенные в период избирательной кампании 1932 г. речи Гувера о золотом стандарте, о которых я, видимо, буду помнить до гробовой доски. Ни один луч света не мог проникнуть в эту темноту, ни один ключ нельзя было подобрать к секретному замку этих фраз. Среди нескончаемого потока усыпляющих звуков можно лишь было расслышать глухую борьбу с неподатливыми мыслями.
Поскольку мы считаем важным высказывать то, что думаем, и понимать то, что хотели