поэтому представляет собой ловушку. Но ловушка эта не удушает, а оставляет поле для жизненных решений и всегда позволяет, чтобы навязанную ситуацию, ситуации судьбы, мы могли бы изящно разрешить и построить прекрасную жизнь. Стало быть, так как жизнь конституируется, с одной стороны, фатальностью, а с другой — необходимой свободой решать напрямик, в ее же собственных корнях содержится материал для искусства, и ничто не символизирует ее лучше, чем ситуация поэта, который подкрепляет фатальностью рифмы и ритма гибкую свободу своего лиризма. Любое искусство предполагает некие путы, судьбу, как говорил Ницше: «Художник — это человек, танцующий в кандалах». Фатальность, каковою является настоящее, это не несчастье, а радость, радость резца, ощущающего сопротивление мрамора.
Вообразите на минуту, что каждый из нас стал бы думать именно так лишь немного чаще, и это потребовало бы от него лишь немного больше изящества и силы, и, сложив эти минимальные усовершенствования, вы увидите, какого огромного обогащения, какого сказочного облагораживания достигло человеческое сосуществование.
Это было бы жизнью в полной мере; вместо того чтобы часы проплывали мимо нас по течению, они прошли бы перед нами каждый в своей новой неотвратимости.
Не станем говорить также, что фатальность не позволяет нам улучшить нашу жизнь, поскольку красота жизни не в том, что судьба благоволит нам или наоборот — от судьбы не уйдешь, — но в изяществе, с которым мы избегаем ее ударов и мимоходом создаем из ее роковой материи благородный образ.
Но сейчас следует соединить в одной точной формуле весь анализ, который мы произвели в отношении изначальной сущности нашей жизни. Это восприятие фундаментальных явлении, легко ускользающих от понимания, подобно не поддающимся приручению птицам, и следует запереть их в клетке, в выразительном слове, которое всегда позволит нам разглядеть мысль.
Мы видели, что жизнь состоит в том, чтобы принять решение о том, что мы будем. Хайдеггер очень тонко подмечает: в таком случае жить — это заботиться, забота то, что римляне называют сига, откуда идут слова «курировать», «куратор», «курьезный» и т. д. В староиспанском языке слово «заботиться», имело именно то значение, что в таких выражениях, как куратор, прокурор. Но я предпочитаю выразить идею сходную, хотя и не идентичную, словом, которое кажется мне более точным, и говорю: жизнь — это беспокойство, и не только в трудные минуты, но всегда, и в сущности, жизнь я есть лишь беспокойство. В каждый момент мы должны решать, что мы будем делать в следующий, что будет занимать нашу жизнь.
Но возможно, кто-то медлит, колеблется, про себя возражает мне следующим образом: «Сеньор, это игра слов. Я допускаю что жизнь состоит в том, чтобы каждую минуту решать, что мы будем, но в слове «беспокойство» в обычном языке содержится смысл, который всегда обозначает неудовольствие, затруднение; беспокоиться о чем-то — значит очень серьезно ставить об этом вопрос. Итак, когда мы решили прийти сюда, провести этот отрезок времени таким образом, у вас не было намерений решать серьезный вопрос. Таким образом, большая часть жизни, в том числе и вашей, лишена беспокойства. Зачем же употреблять столь важное, столь патетическое слово, если оно не совпадает с тем, что именует? Мы, к сожалению, не находимся под властью романтизма, который поддерживает себя за счет преувеличения и неточностей. Нам необходимо говорить честно, ясно и точно, употребляя точные слова, продезинфицированные, как хирургические инструменты».
С другой стороны, не знаю, почему я подозреваю у некоторых из вас это возражение. Это действительно возражение точное, и для человека, занимающегося интеллектуальной деятельностью по склонности — я не стремлюсь быть ничем Другим, а этому посвящаю себя целиком, — точные возражения — это самая приятная вещь в мире, поскольку интеллектуал пришел на эту землю лишь затем, чтобы возражать и выслушивать возражения. Таким образом, я зачарованно принимаю их, и не только принимаю, но и ценю их, и не только ценю, но и добиваюсь их. Я всегда извлекаю из них пользу. Если мы в состоянии опровергнуть их, они доставляют нам радость победы, и мы чувствуем себя как меткий стрелок, попавший в цель; если же, напротив» возражение победит нас и даже убедит, что за беда? Это сладкое чувство выздоравливающего, очнувшегося от кошмара, мы рождаемся для повой истины, и зрачок сияет, отражая только что родившийся свет. Стало быть, я принимаю возражение: чистота, ясность, точность — это божества, которым и я с трепетом поклоняюсь.
Но, разумеется, если я подвергся атаке, пусть и воображаемой, я должен защититься с помощью действенного оружия, и если я уверен в его чистоте, то вовсе не уверен, что на нем нет каких-нибудь зазубрин.
Мы предположительно остаемся с тем, что некоторые из нас пришли сюда, не обеспокоившись относительно того, что они делают, не ставя об этом вопроса. Ничто не случается чаще, я если некоторая подозрительность психологов не помешала бы нам изменить мнение о том, что мы видим, мы стали бы считать что естественная форма жизни — это не-беспокойство. Но тогда если вы не пришли сюда по собственному разумению, обеспокоенные, то почему вы пришли? Неизбежный ответ: потому что пришли другие. В этом весь секрет небеспокойства. Когда мы полагаем не-беспокойство в пашей жизни, в каждый момент, мы позволяем ей, плыть по течению, движимой социальными потоками. И это то, что формирует среднего мужчину и среднюю женщину, т. е. огромное большинство человеческих созданий. Для них жить — значит вручить себя чему-то единообразному, дать привычке, предрассудку, навыку, средствам, сложившимся внутри, возможность заставлять их жить. Эти слабые души, которые, ощутив тяжесть, одновременно печальную и радостную, собственной жизни, почувствовали себя напуганными в обеспокоились как раз тем, чтобы сбросить в плеч тяжесть, которой являются они сами, и переложить ее на коллектив; то есть они беспокоятся о не-беспокойстве. Под видимым равнодушием не-беспокойства всегда кроется тайный страх, что самому придется определять изначально действия, деятельность, эмоции — скромное стремление быть как все, отказаться от ответственности перед собственной судьбой, растворяя ее в мире; это вечный идеал слабого: он беспокоится о том, чтобы делать то же, что весь мир.
И если мы хотим найти образ, родственный глазу Гора, вспомним ритуал египетских погребений, народа, который веровал, что за гробом человек предстанет перед судом. На этом суде выносили приговор жизни человека, и первым и высшим основанием для него было взвешивание сердца. Чтобы избежать его, обмануть властителей этой и загробной жизни, египтяне делали так, что могильщики заменяли сердца из плоти бронзовыми скарабеями или сердцами из черного камня; они хотели подменить свою жизнь. Именно это намереваются совершить те, кто лишен беспокойства: подменить самих себя. Они беспокоятся об этом. Нет способа уйти от основной особенности жизни, а так как ею является реальность, то лучше с легким налетом иронии повторить изысканный жест царицы фей Титании, которая в шексцировском лесу покрывает ласками ослиную голову.
Японские монахи проклинали все земпое, следуя обычаю всех монахов, и чтобы подчеркнуть полную непокоя ничтожность нашего мира, называли его «миром росы». Один из поэтов, Исса, написал простое хайку, привлекшее мое внимание:
Мир росы —
это лишь мир росы.
И однако!…
Однако… примем этот мир росы как материал для того, чтобы создать жизнь более полную.