осуждаются как нечто греховное.
Черти, эти своего рода вездесущие вирусы средневековья, с особой охотой набрасываются на тех, кто одет неподобающе своему сословию или ситуации. В одном пособии по демонологии рассказывается о некой матроне, появившейся в церкви наряженной «подобно павлину»: «Она не замечала, что на длиннейшем подоле ее роскошного платья восседало множество маленьких чертенят; черные, как эфиопы, они смеялись и хлопали от радости в ладоши, прыгая, как рыбы, попавшие в сеть, ибо неподобающий наряд этой дамы представлял собой не что иное, как дьявольскую сеть»[1003].
Строгая иерархия тканей, мехов, цвета одежды и т. п., утвердившаяся в средние века, служила различению сословий и поддержанию в каждом из них чувства собственного достоинства в соответствии с положением или саном. Чтобы богатые сословия не злоупотребляли дорогой одеждой, высказывалось предложение закрепить различия сословий в одежде не обычаем, а особым законодательным актом: отличительный знак на одежде сделал бы ненужными различия в самой одежде, так что представители всех сословий могли бы одеваться примерно одинаково[1004].
В позднее средневековье стремление к единообразию в одежде заметно ослабевает, мода начинает все более вторгаться в жизнь и прежде всего в придворную жизнь. В XV в. «область моды или, лучше сказать, нарядов гораздо ближе примыкает к сфере искусства, чем мы склонны это себе представить не только из-за того, что обязательные украшения, такие как металлические предметы отделки одежды военных, вносят в костюм непосредственный элемент прикладного искусства. Моду связывают с искусством общность основных свойств: стиль и ритм для нее столь же неотъемлемы, как и для искусства. Позднее средневековье неизменно выражало в одежде стиль жизни в такой мере, по сравнению с которой даже наши празднества по случаю коронации кажутся лишь тусклым отблеском былого величия»[1005].
В тоталитарном обществе нет сословий, различие между которыми должна была бы подчеркивать мода, и в нем царит гораздо большее однообразие одежды, чем в средние века. Кроме того, большинство его членов чрезвычайно бедны, им зачастую просто не до моды. Если у кого-то и появится возможность следовать моде, он не рискнет этого сделать: в условиях всеобщей бедности это будет несомненным вызовом. Но, что важнее, сама атмосфера тоталитарного общества отвращает от моды, расцениваемой как «буржуазное понятие» и несовместимой с основными ценностями, прокламируемыми этим обществом[1006]. Даже тоталитарная номенклатура, чувствующая необходимость отграничения от всех остальных граждан, никогда не прибегает к дорогой, и тем более модной одежде. Представители номенклатуры одеваются иначе, чем все иные, но опять-таки чрезвычайно однообразно: добротно, но без всякой претензии на роскошь. Обычно они конструируют себе нечто полувоенное: френчи, кителя, военного образца фуражки, пальто, похожие на шинели, и т. п. Эта одежда должна подчеркнуть, что они относятся к особой касте, главная черта которой – строгая, может быть, даже не в пример армейской, дисциплина.
Однообразие, царящее в одежде коммунистического общества, и связь этого однообразия с идеологией данного общества хорошо показывает А.А. Зиновьев: «Во времена Хозяина (Сталина) был установлен единый общеибанский стандарт штанов. Один тип штанов на все возрасты и росты. На все полности и должности. Широкие в поясе, в коленях и внизу. С мотней до колен. С четко обозначенной ширинкой и карманами до пят. Идеологически вьщержанные штаны. По этим штанам ибанцев безошибочно узнавали во всем мире. И сейчас еще на улицах Ибанска можно увидеть эти живые памятники славной эпохи Хозяина. Их демонстративно донашивают пенсионеры – соратники Хозяина. Донашивают ли? Однажды Журналист спросил обладателя таких штанов, как он ухитрился их сохранить до сих пор. Пенсионер потребовал предъявить документ. Потом сказал, что он эти штаны сшил совсем недавно. Когда Журналист уходил, пенсионер прошипел ему вслед: мерзавцы, к стенке давно вас не ставили»[1007]. История создания всеибанского типа штанов, – это, конечно же, история ожесточенной борьбы с уклонами в партии и борьбы с классовыми врагами. «Левые уклонисты хотели сделать штаны шире в поясе, а мотню спереди опустить до пят. Они рассчитывали построить полный изм в ближайшие полгода и накормить изголодавшихся трудящихся до отвала. Своевременно выступил Хозяин и поправил их… Левых уклонистов ликвидировали правые уклонисты. Те, напротив, хотели расширить штаны в коленках и ликвидировать ширинку. Они не верили в творческие потенции масс и все надежды возложили на буржуазию. Опять своевременно выступил Хозяин и поправил их… Правых уклонистов ликвидировали левые»[1008].
Ранее уже отмечалось, что появление после хрущевской оттепели первых отступлений от общепринятого стиля одежды – узких брюк, ярких галстуков, туфель на толстой подошве – было почти единодушно воспринято обществом резко отрицательно.
В 60-е гг. ситуация начала меняться: мода и эстетика все более активно вторгались в жизнь. Поверхностно это объяснялось предстоящим в ближайшие десятилетия вступлением в коммунизм, реально это было внешним проявлением ослабления коммунистического общества и его идеологии.
Слово «эстетика» перекочевало из философских трактатов в популярные издания, и никого уже не шокировал заголовок «Эстетика колхозного рынка»[1009]. Выяснилось, что советская женщина не всегда изящно выглядит: «Неприлично, когда из-под юбки торчат штаны, неприлично, когда женщина, одетая в юбку, взбирается на леса, и не только вполне прилично, но и необходимо надевать брюки женщине-строителю, крановщице, сварщице…»[1010]. Не было еще сомнения, что женщина должна варить сталь и месить бетон, но – изящно и эстетично.
Майор с Дальнего Востока открыл широкую дискуссию: «Достойное ли занятие для женщины – манекенщица?» Мнения разделились, но большинство уверенно отвечало: вполне, но с условием, что внешность не будет затенять суть[1011]. Советская манекенщица выступила на ЭКСПО-67, а стюардесса Аэрофлота выиграла в Монреале конкурс красоты 15 авиакомпаний. Гордясь этими победами, неизменно подчеркивали: «И все говорят не столько о белизне зубов, длине ног, объеме талии и бедер, сколько об образе советской женщины»[1012]. «Переворот произошел и в цветовой гамме страны, – отмечают П. Вайль и А. Генис. – Запестрели щиты реклам, оживились витрины, засияли неоновые вывески. Граждане одинаково, на манер Китая, наряженные в китайские же синие плащи, вдруг накрутили яркие шарфы, надели светлые пальто и вышли на пляж в пестрых ситцевых халатах. Никого уже не смущали безумные сочетания ярко-красного с ярко-зеленым: „рязанская гамма“… Яркость эпохи отразилась на лице народа буквально: в косметике. Прежде применение косметики носило корпоративный характер: красились женщины из мира искусства, или зрительницы в театре, или, наконец, женщины легкого поведения. Массовое употребление косметики стало протестом против мещанского ханжества и закреплением права на красоту в индивидуальном порядке»[1013].
Тоталитаризм, считающий себя «естественным» состоянием общества, не любит косметику, как и все другое, порывающее, как ему кажется, с «естественным». Гитлер так передает представляющиеся ему остроумными рассуждения Розенберга о преимуществах индусских женщин в сравнении с европейскими: «…Наши светские дамы считают себя культурными женщинами, но стоит только один раз их увидеть рядом с индусскими женщинами на каком-нибудь устроенном индусами приеме, чтобы сразу „прозреть“: европейские женщины размалеваны, в пух и прах разряжены, все время бурно жестикулируют, а рядом индуски, настоящие аристократки, естественный цвет лица, никаких румян или белил, скромно, но со вкусом одеты и всей своей манерой держаться выражают достоинство и самообладание. Во время танцев европейские женщины скачут, прыгают, стремятся обратить на себя внимание и добиться успеха. Индуски, и прежде всего балинезки, танцуя, выполняют все движения спокойно, с подлинной страстью и пылом, и потому они само совершенство»[1014].
В заключение можно отметить, что не только коллективистические общества, но и коллективистические сообщества явственно тяготеют к единообразию в одежде. Не только военные, но и служители церкви одеваются одинаково, хотя в этом случае одежда с большей выразительностью подчеркивает различие в ранге и может быть богатой. Члены тоталитарной партии обычно похожи друг на друга не только своими убеждениями и поведением, но и одеждой. Корпоративная психология, господствующая в коллективистическом сообществе, диктует его членам не только исполнительность и полную лояльность сообществу, но и внешнее сходство и в первую очередь – сходство в одежде.
Конец истории
Советский Союз был центром коммунистической системы, так называемого лагеря социализма. Ее основной целью являлось установление социализма, а затем и коммунизма во всем мире. Мировая история разворачивалась как противостояние двух основных сил – социализма и капитализма, воздействие которых сказывалось не только на всех сколько-нибудь крупных международных конфликтах, но и на многих внутренних конфликтах. Поскольку Соединенные Штаты являлись центром «лагеря капитализма», ход мировой истории во многом определялся противостоянием СССР и США.
С крахом коммунизма и распадом Советского Союза одна из основных противоборствующих сил мировой истории исчезла, и можно сказать, что эта история приобрела иной смысл. Иногда даже говорят, что она пришла к своему концу.
«То, чему мы, вероятно, свидетели, – пишет Ф. Фукуяма, – не просто конец холодной войны или очередного периода послевоенной истории, но конец истории как таковой, завершение идеологической эволюции человечества и универсализации западной формы правления. Это не означает, что в дальнейшем никаких событий происходить не будет… – ведь либерализм победил пока только в сфере идей, сознания; в реальном, материальном мире до победы еще далеко. Однако имеются серьезные основания считать, что именно этот, идеальный мир и определит в конечном счете мир материальный»[1015]. История была в гораздо большей мере насыщена событиями и эмоциями, чем постистория, обещающая стать эпохой чистого расчета и прагматизма. «Конец истории печален, – заключает Фукуяма. – Борьба за признание, готовность рисковать жизнью ради чисто абстрактной цели, идеологическая борьба, требующая отваги, воображения и идеализма, – вместо всего этого – экономический расчет, бесконечные технические проблемы, забота об экологии и удовлетворение изощренных запросов потребителя. В постисторический период нет ни искусства, ни философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории. Я ощущаю в самом себе и замечаю в окружающих ностальгию по тому времени, когда история существовала. Какое-то время эта ностальгия все еще будет питать соперничество и конфликт. Признавая неизбежность постисторического мира, я испытываю самые противоречивые чувства к цивилизации, созданной в Европе после 1945 г., с ее североатлантической и азиатской ветвями. Быть может, именно эта перспектива многовековой скуки вынудит историю взять еще один, новый старт?»[1016]
Идея, что человеческая история пришла теперь к своему концу, нуждается в разъяснении. Нужно отметить, что эта идея не оригинальна. Она только немногим моложе самой науки истории, в рамках которой она периодически оживляется и обретает новый, соответствующий своему времени смысл.
В средневековом мировоззрении царство небесное вводилось в историю как ее предел. Оно мыслилось как реализация абсолютного блаженства, достижение идеального состояния, требующего в качестве своего условия предварительного уничтожения всего сущего и его воссоздания на новых основаниях. История оборвется, мир будет спален всепожирающим огнем, жизнь окончится. Только тогда наступит совершенно иная жизнь, в которой уже не будет зла. До окончания же мировой истории, как сказано у св. Августина, Вавилон злых и Иерусалим добрых будут шествовать вместе и нераздельно.