название «шестидесятников». Они руководствовались идеей «Больше социализма», но не репрессивного сталинского, а «подлинно ленинского социализма». Последний они представляли себе как «социализм с человеческим лицом»: демократический, обращенный к человеку и его нуждам, заботящийся о его правах и свободах. Писатель А.Я. Сергеев, относившийся к тем, кто разделял идею «неучастия», вспоминает: «И вдруг появляются „шестидесятники“, которым подавай хорошего Ленина, добрую, умную советскую власть. Да не может такого быть! Ленин говорил, что расстреливать надо массовидно – мне такого доброго Ленина не надо. „Шестидесятники“, полезшие сотрудничать с советской властью, сделали огромный шаг назад по сравнению с тем осознанием природы режима, которое существовало в нашем андерграунде»[523]. Эта оценка «шестидесятников» является неоправданно суровой. Нет сомнения, что они внесли важный вклад в ослабление ортодоксальной коммунистической идеологии и очищение моральной атмосферы советского общества. Во многом наивные и непосредственные, «шестидесятники» подготовили почву для более суровых и последовательных критиков коммунистического режима – инакомыслящих, или диссидентов. Последние сосредоточили свое основное внимание на правах и свободах человека, что было уже прямым вызовом режиму.
Одной из любимых идей «шестидесятников» была идея «внутренней, или тайной, свободы». Такая «свобода в душе» предполагала, с одной стороны, показное согласие с «единственно научной» коммунистической идеологией и со всем тем, что делает коммунистический режим, а с другой стороны – беседы на кухне, вполголоса, с надежными друзьями о том, каким варварством он является. Режим осуждался, но одновременно признавалось, что он все-таки намеревается воплотить в жизнь гуманные идеалы коммунизма. К этому добавлялось, что вообще любое государство как раз тем и занимается, что прижимает к ногтю свободолюбивых индивидов. Свое довольство «внутренней свободой» многие «шестидесятники» сохранили на долгие годы, продолжая верить, что никакая иная свобода и не нужна, да и вряд ли возможна. «То, что советская власть продвигала наверх твердолобых, – так это делает любая власть, всегда, – писал совсем недавно Л. Аннинский. – Это опять-таки в природе власти. А мягкотелые от власти сами шарахаются; если же лезут, то обжигаются; от этих требуется только отбивать ритуальные поклоны. Я эти поклоны отбивал исправно, но ведь это требуется при любой власти. Тайной свободы моей это не убивало, а для меня тайная свобода важнее явной»[524]. Однако уже в конце 60-х гг. идея самодостаточной «внутренней свободы» потеряла свою популярность, а с течением времени к тем, кто восторгается такой «свободой», стали относиться даже с известным презрением. У одного из героев романа В. Пелевина «тайная свобода» вызывает уже отвращение: «…Все, что произошло со мной за последние два или три часа – это великолепное отражение вечной, неизменной судьбы русского интеллигента. Тайком писать стихи о красных знаменах, а зарабатывать одами на день ангела начальника полиции, или, наоборот, видеть внутренним взором последний выход Государя, а вслух говорить о развешивании графских бубликов на мозолистых гениталиях пролетариата – всегда, думал я, всегда это будет так. Даже если допустить, что власть в этой страшной стране достанется не какой-нибудь из сражающихся за нее клик, а просто упадет в руки жулья и воров… то и тогда русский интеллигент, как собачий парикмахер, побежит к ним за заказом»[525]. «Внутренняя свобода» в заведомо несвободном обществе оказывается здесь уже чем-то двуличным и пошлым.
Л. Г. Ионин сопоставляет стиляг и шестидесятников и приходит к выводу, что первые оказали большее разрушающее воздействие на коммунистическое общество, чем вторые. «Роль стиляг в отечественной истории недооценена, – пишет Ионии. – Сейчас много говорят и пишут о так называемых шестидесятниках. В основном это были молодые и энергичные комсомольские бюрократы и публицисты, которых хрущевские разоблачения сталинизма заставили задуматься о том, как реформировать советский строй, чтобы он стал несколько более демократичным и гуманным. Шестидесятников считают (и они сами себя считают) основоположниками перестройки, реформ, современных революционных изменений в России. Но на самом деле роль стиляг была важнее. Шестидесятники были конформистами, они хотели улучшить социализм, не забывая при этом о своей комсомольской, а в дальнейшем и партийной карьере. Стиляги же, хотя и не выдвигали политических идей, были лишены иллюзий относительно „социализма с человеческим лицом“. Их стиль был вызовом советской серости, а вместе с тем – всей советской жизни и идеологии. Стиляг можно назвать первыми диссидентами… Их стиль – это попытка революции „снизу“… причем попытка не политической революции, а революции стиля. Это, может быть, более важно, поскольку политическая революция может совершиться в одночасье, но жизнь будет оставаться прежней, пока не произойдет стилевой переворот, а это дело долгое и трудное»[526].
И Маркс, и Ленин настаивали на том, что коммунизм неминуемо придет на смену капитализму прежде всего в силу того, что первый способен обеспечить более высокую производительность труда, чем второй. Это – одна из основных ошибок классического, марксистско-ленинского учения о коммунизме. Экономика с глубоким разделением труда может функционировать только плюралистическим и децентрализованным образом. Коммунизм по самой своей природе не способен выдержать экономическое состязание с капитализмом. Экономическую суть коммунизма (социализма) выражает не туманный принцип «От каждого – по способностям…», а скорее, сложившаяся в советском обществе пословица «Трудящиеся делают вид, что они работают, а государство делает вид, что оно им платит».
Экономическая слабость коммунизма особенно наглядно проявилась в его неудачных попытках произвести экономические реформы, необходимость которых сделалась очевидной еще в начале 60-х гг. С А.Н. Косыгиным, предложившим довольно сдержанный план реформирования неэффективной экономики, вступил в острую полемику Ю.В. Андропов. Как пишет в своих воспоминаниях последний, по сути дела, председатель КГБ СССР В.Н. Крючков, спор между Косыгиным и Андроповым имел явную политическую подоплеку: «Андропов опасался, что предлагаемые Косыгиным темпы реформирования могут привести не просто к опасным последствиям, но к размыву нашего социально-политического строя»[527]. Реформы, толком еще не начатые, были свернуты. Позднее сам Андропов, добравшийся до самой вершины партийной власти, попытался проводить некие «правильные реформы». Суть их сводилась к решительному укреплению дисциплины и ужесточению наказаний. Людей принуждали отбывать положенное время на работе, прогульщиков отлавливали в банях, кинотеатрах и т. д. Крючков так, точно и просто, подводит итоги деятельности коммунистических реформаторов: «В политике, экономике, практике и теории – повсюду свирепствовал догматизм, ни о каких серьезных реформах не было и речи. Для многих было очевидно, что мы пожираем самих себя. Не могло не вызывать озабоченности и то обстоятельство, что государству становилось все труднее сводить концы с концами»[528]. Коммунистическая политическая система отторгала любую экономическую модернизацию и одновременно выдвигала наверх таких посредственностей, как Брежнев и Черненко.
Коммунизм, ввязавшийся в «холодную» войну и экономическое соревнование с капитализмом, в том числе соревнование по уровню жизни, потерпел очевидное поражение. Для истощения, а потом и крушения коммунистической системы вполне хватило бы уже того, что СССР, в несколько раз уступавший странам НАТО по экономическому потенциалу, добился равенства потенциала оборонного. Одно это требовало обобрать свой народ и подорвать весь потенциал развития. Вторжением в Афганистан кремлевские старцы нанесли последний, уже смертельный удар по собственному режиму.
Как пишет Э. Геллнер, к моменту наступления – при Горбачеве – второго этапа либерализации коммунизма были окончательно подорваны два основных его постулата: убеждение в том, что коммунизм способен опередить капитализм в технической области, и убеждение в нравственном превосходстве идеалов коммунизма.
«…Убогая, хотя и относительно мягкая брежневская эпоха подорвала веру в идеалы гораздо сильнее, чем пронизавший все общество тотальный, непредсказуемый и в высшей степени разрушительный сталинский террор, который по крайней мере можно было воспринимать как леденящее душу драматическое предвестие рождения нового общества, пришествия нового человека. Почему-то казалось естественным, что наступление новой эры должно быть освящено таким количеством пролитой крови. Но убожество и разруха не предвещали ничего, кроме, может быть, еще большего упадка. Можно жить посреди всеобщей разрухи, особенно если ответственный за нее режим относительно терпим к тем, кто не возражает и не восстает против него открыто, хотя вряд ли можно усматривать в такой жизни проблески наступающей зари человечества»[529].
«Лет до ста расти нам без старости», – предсказывал когда-то В. Маяковский. Его прорицание оказалось ошибочным. Уже в тридцать лет коммунизм стал обнаруживать определенное недомогание, в шестьдесят с небольшим он был уже при смерти.
Ослабление коммунистического режима было одновременно и ослаблением его политической и духовной основы – коммунистической партии. Она являлась тем железным обручем, который стягивал воедино очень разные по своим истории и культуре союзные республики. Как только власть партии резко ослабла, Советский Союз рассыпался, как рассохшийся деревянный бочонок.
Советский коммунизм умер, как говорят, естественной смертью. Он саморазрушился под грузом тех неразрешимых проблем, которые были порождены им же самим. Мечтать сейчас о его воскрешении – это все равно, что фантазировать об оживлении человека, умершего от неизлечимой болезни и похороненного много лет назад. Если бы даже этот человек вдруг воскрес благодаря какому-то чуду (иначе ему, понятно, не воскреснуть), он в самом скором времени все равно отправился бы в мир иной.
Беглый обзор развития советского коммунизма показывает несостоятельность еще одной иллюзии – стойкого убеждения отдельных людей, будто жизнь в коммунистическом обществе была заметно лучше, чем нынешняя жизнь. Это явно не относится ни к периоду сталинизма, ни к 50-м и 60-м гг. Несколько легче и обеспеченнее стала жизнь только в 70-е гг., и когда с ностальгией вспоминают коммунизм, обычно имеют в виду именно данный короткий период. При этом как-то забывается, что в это время коммунизм был уже неизлечимо болен и катился, все ускоряясь, к собственному краху. Со всей наглядностью это обнаружилось уже в 80-е гг.[530]
Нужно иметь короткую память, чтобы хотеть вернуться в то, внешне благополучное, но неустойчивое и обреченное общество, которому осталось существовать считанные годы.
С крушением коммунистического общества в России начало складываться новое общество. Чтобы понять его кардинальное отличие от коммунизма, достаточно вспомнить основные, определяющие черты последнего и сопоставить их с нынешней ситуацией.
В новом российском обществе все типично коммунистические способы устройства социальной жизни постепенно замещаются прямо противоположными. Во многом разрушена централизованная экономика. Проведена либерализация цен – первый шаг к рыночной экономике. Идет приватизация, очень широкая, хотя и неглубокая. Либерализирована внешняя торговля. В целом в экономике идет движение, общее направление которого – от плана к рынку. Исчезла единая для всего общества шкала ценностей: в одном и том же месте, и притом не обязательно в суде, могут собраться люди, одни из которых отстаивают коммунизм, другие – какую-то новую форму социализма, а третьи вообще выступают за капитализм. Нет единственной правящей партии с ее непременным вождем и ее единственно верной и даже «научной» идеологией. Средства коммуникации обрели немыслимую ранее независимость, хотя о подлинной свободе слова говорить рано. Нет тотального контроля, как нет и прямого