обществе идеологии являются положения об историческом процессе как борьбе классов, социалистической революции, диктатуре пролетариата и построении бесклассового коммунистического общества. В свете этих положений рассматриваются все социальные проблемы, а соответствие коммунистическому идеалу выступает как основной критерий происходящих в социалистическом обществе процессов[551]. В фашистских государствах теоретическим компонентом «верха» является национал-социалистическая концепция, провозглашающая господство в исторически обозримом будущем избранной нации. Как и в коммунистической идеологии, в центре внимания нацистской идеологии стоят сильное государство, «новый человек», экспансионизм и неизбежность победы нового общества над разлагающимся либеральным обществом.
Спекулятивная ориентация тоталитарного мышления диктовала пренебрежительное отношение к фактам и реальному положению дел. Она выдвигала на первый план волю к действию и веру в то, что оно приведет к успеху.
«Я живу лишь для того, – говорил Гитлер в августе 1944 г., когда война была уже, в сущности, проиграна, – чтобы вести эту борьбу, потому что знаю, что если не будет за этой борьбой стоять железная воля, битва не может быть выиграна»[552]. Уже после окончания войны Гудериан рассказывал о Гитлере: «У него была особая картина мира, и все факты должны были вписываться в эту фантастическую картину. Как он верил, таким и должен был быть мир, на самом же деле это была картина совершенно иного мира»[553]. В январе 1945 г., узнав, что Гудериан сказал Риббентропу, что исход войны уже предрешен и что Германия потерпела поражение, Гитлер заявил: «Я самым категорическим образом запрещаю обобщения и выводы в отношении ситуации в целом. Это остается моей прерогативой. В будущем любой, кто скажет кому-нибудь еще, что война проиграна, будет считаться предателем…» Даже в марте 1945 г. Гитлер умолял Шпеера: «Если бы только вы верили, что войну еще можно выиграть, если бы у вас была по крайней мере вера в это, все было бы хорошо…»[554]. В ответ на меморандум Шпеера, что окончательный крах Германии неизбежен и первостепенный долг ее правителей – обеспечить германскому народу хотя бы какую-то возможность восстановить свою жизнь в будущем, Гитлер сказал: «Если война будет проиграна, у народа тоже не будет будущего. Нет нужды беспокоиться о том, что понадобится немецкому народу для элементарного выживания. Напротив, для нас лучше все эти вещи уничтожить. Ибо нация показала себя слабейшей, а будущее принадлежит исключительно более сильной восточной нации. Во всяком случае эту схватку переживут только худшие – лучшие уже убиты»[555].
До своих последних дней Гитлер оценивал реальный ход событий только с точки зрения неизбежной победы нового общества, поражения которого могут быть только временными и случайными.
«…Гитлер сам покончил с собой и сделал это открыто, без слов сожаления или раскаяния, с оставшейся непоколебленной верой в себя, как Человека Судьбы. Если конец оказался поражением, то вина была на других, на тех, кто не сумел сыграть свою роль»[556].
О том, насколько спекулятивная ориентация тоталитарного мышления заслоняла и искажала реальный мир, с особой выразительностью говорит сформулированный Сталиным «основной экономический закон социализма». В нищей и голодной послевоенной стране провозглашалось, что ее основной закон состоит якобы в «обеспечении максимального удовлетворения постоянно растущих материальных и культурных потребностей всего общества путем непрерывного роста и усовершенствования социалистического производства на базе высшей техники»[557]. Этому фантастическому утверждению противопоставлялся в сталинской политэкономии основной закон современного капитализма: «…обеспечение максимальной капиталистической прибыли путем эксплуатации, разорения и обнищания большинства населения данной страны…»[558]. Нельзя сказать, что советский человек не верил в то, что социализм делает все возможное для повышения уровня жизни «человека труда», в то время как капитализм непрерывно ухудшает экономическое положение последнего.
Спекулятивная коммунистическая ориентация определяла не только мышление вождей тоталитарного общества, но и рядовых его граждан, хорошо знакомых с тяготами повседневной жизни. Ю. Лотман вспоминает о 30-х гг., когда он был еще школьником: «Мы ждали исторических событий. Чувство, что мы живем в эпоху историческую у нас присутствовало у всех. Конечно, делалось все страшнее, очень страшными были тридцать шестой, тридцать седьмой, тридцать восьмой годы. Почему-то в Ленинграде, когда шли повальные аресты, стало плохо с электричеством – говорили о вредителях. В плохо освещенных комнатах, когда нельзя было читать, когда отец, который никогда не жаловался, приходил с работы с совершенно перевернутым лицом, жизнь делалась все страшнее и тяжелее. Но при этом мы же были гегельянцами, мы знали, что история идет совершенно нехоженными дорогами и что „блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые“. Мы чувствовали себя – я и мои друзья… – зрителями высоких зрелищ»[559]. Даже надвигающаяся война совершенно не пугала тех, большинству из которых было суждено в ней погибнуть. «Мы в общем знали, что будет война, – говорит Лотман, – и относились к этому – судите нас, называйте нас дураками, но так было, и я предупредил, что ничего придумывать не буду, – и относились к этому так. Мы знали, что это будет очень тяжело, очень опасно, но мы ждали мировой революции, мы к этому готовились. Это было для нас очень важно и интересно. Когда у Борьки арестовали родителей, отца расстреляли, мать и сестру выслали, мы с ним шли по набережной Невы и говорили, что скорее бы началась война: тогда весь этот бред, вся эта страшная чепуха кончится, и война кончится мировой революцией – это было совершенно очевидно. При этом я должен сказать: я никогда не был комсомольцем»[560]. Свои ощущения уже в период финской войны Лотман определяет как «чувство приближающейся катастрофы и вместе с тем чувство непрерывного праздника».
Характерно, что уход с исторической арены социалистических и фашистских государств был обусловлен в первую очередь разложением лежащих в их основе идеологий, провалом спекулятивного мышления, ориентированного на безусловный приоритет теоретического, умозрительного мира над реальной жизнью.
Нормальная наука представляет собой специфический и довольно продолжительный этап в развитии научных теорий. Такая наука является той своеобразной областью приложения мышления, которая всегда, независимо от эпохи, тяготеет к коллективистическому мышлению и порождает его.
Центральным для нормальной науки является понятие парадигмы – примера или образца дальнейшей деятельности определенного научного общества. Ученые, опирающиеся в своей работе на одну и ту же парадигму, используют одни и те же правила и стандарты научной практики. Общность исходных установок и та согласованность, которую они обеспечивают, представляют собой предпосылку эффективности нормальной науки.
Сопоставляя средневековый и тоталитарный стили мышления со стилем мышления, свойственным нормальной науке, можно сказать, что общая ориентация такой науки также является в своей основе спекулятивной: устоявшаяся теория видит по преимуществу то, что ее поддерживает и подтверждает, и оставляет без внимания то, что плохо согласуется с нею. Хорошие примеры на этот счет приводит Т. Кун. При ближайшем рассмотрении деятельности в рамках нормальной науки, пишет он, «создается впечатление, будто природу пытаются втиснуть в парадигму, как в заранее сколоченную и довольно тесную коробку. Цель нормальной науки ни в коей мере не требует предсказания новых видов явлений: явления, которые не вмещаются в эту коробку, часто, в сущности, вообще упускаются из виду. Ученые в русле нормальной науки не ставят себе цели создания новых теорий, обычно к тому же они нетерпимы к созданию таких теорий другими. Напротив, исследование в нормальной науке направлено на разработку тех явлений и теорий, существование которых парадигма заведомо предполагает»[561]. Нормальная наука видит только три вида фактов, закрывая глаза на все остальные. Прежде всего для нее представляют интерес те факты, которые особенно показательны для вскрытия сути вещей, как последняя представляется в свете парадигмы. Второй, более ограниченный класс фактов составляют те, которые могут непосредственно сопоставляться с предсказаниями парадигмальной теории. И наконец, последняя группа фактов, интересующих эту теорию, связана с разрешением с их помощью некоторых оставшихся неясностей. Что касается теоретических проблем, то их круг в нормальной науке также существенно ограничен: сопоставление фактов и теории, все более детальная разработка теории.
«Возможно, что самая удивительная особенность проблем нормальной науки… состоит в том, что они в очень малой степени ориентированы на крупные открытия, будь то открытие новых фактов или создание новой теории»[562].
Нормальная наука, как и другие коллективистические сообщества, всецело движется в рамках приоритета теоретического мира над реальным и не ставит перед собой задач, отличных от задачи укоренения теоретического построения в реальности.
Спекулятивное коллективистическое мышление, в какое бы время и в какой бы области оно ни применялось, совершенно не стремится к открытиям и вместо сложной и обычно не только многоцветной, но и противоречивой картины мира предлагает «правильную конструкцию», выверенную и вымеренную по устоявшемуся образцу. В общественных науках спекулятивно-словесное теоретизирование неминуемо ведет к резкому противопоставлению социальной теории и реальной жизни. Настолько резкому, что иногда кажется, будто оно ставит своей целью создание эзотерического учения, понятного только узкому кругу. Связи, устанавливаемые затем между таким учением и фактическим состоянием дел, оказываются искусственными и надуманными.
Перед коллективистической культурой стоит, таким образом, двуединая задача. Укоренение основополагающего учения, его понимание могут быть достигнуты путем постижения предметного мира, связывания недоступного самого по себе умозрительного мира с реальным. С другой стороны, сам предметный мир становится понятным и обжитым в той мере, в какой на него распространяется сеть понятий и отношений умозрительного мира. Укоренение системы идей есть одновременно постижение предметного мира и его рационализация; постижение мира означает в то же время укоренение в нем системы идей, набрасывание на него сети отношений, постулируемых ею.
Догматизм и авторитарность
Спекулятивная общая ориентация коллективистического мышления неминуемо ведет к догматизму, нередко (но неправомерно) отождествляемому с самим коллективистическим способом мышления[563].
Суть догматизма в стремлении всегда идти от идей к фактам, реальности и ни в коем случае не в обратном направлении. Догматик, затвердивший идею и отправляющийся от нее к реальности, не способен заметить несовпадения идеи с изменившимися обстоятельствами. Он не останавливается даже перед тем, чтобы препарировать факты так, чтобы они оказались (или хотя бы казались) соответствующими идее. Догматиком является, таким образом, не тот, кто настаивает на необходимости оценочного подхода к реальности, а тот, кто раз и навсегда предпочел его истинностному, описательному подходу.
Польский психолог А. Малевский подчеркивал, что догматизм проявляется прежде всего в том, как воспринимаются и понимаются другие[564]. Догматизму обычно сопутствуют такие психологические явления, как неприязнь к членам других групп, стремление к четко структурированной иерархии власти и влияния, потребность в конформизме и подчинении авторитетам, признаваемым той или иной группой, недоверие к людям, нежелание анализировать себя, склонность приписывать вину за те или иные проступки не себе, а другим, готовность сурово наказывать провинившихся, тенденция видеть мир в черно-белых красках. Догматизм – это не только определенная направленность мышления, но и специфическая ориентация поведения и прежде всего общения. Об этом выразительно говорят характерные особенности догматизма.
Различные суждения и убеждения