Скачать:PDFTXT
Философия истории А. Ирвин

Для ужасных преступлений изобретаются ужасные наказания… Мессир Мансар дю Буа, арманьяк, которого должны были обезглавить в 1411 г. в Париже во время бургиньонского террора, не только от всего сердца дарует прощение палачу, о чем тот просит его согласно с обычаем, но и желает, чтобы палач обменялся с ним поцелуем. „И были там толпы народу, и все почти плакали слезами горькими“. Нередко осужденные были важными господами, и тогда народ получал еще более живое удовлетворение от свершения неумолимого правосудия и еще более жестокий урок бренности земного величия, нежели то могло сделать какое-либо живописное изображение Пляски смерти. Власти старались ничего не упустить для достижения эффекта всего спектакля…»[790].

Не столь часто, как процессии и казни, появлялись то тут, то там странствующие проповедники. В мире, где не было не только радио и телевидения, но и газет, звучащее слово оказывало ошеломляющее воздействие на неискушенные и невежественные умы того времени. «Брат Ришар… проповедовал в Париже в 1429 г. в течение десяти дней подряд. Он начинал в пять утра и заканчивал между десятью и одиннадцатью часами, большей частью на кладбище Невинноубиенных младенцев… Когда же он окончательно покидал Париж, люди в надежде, что он произнесет еще одну проповедь в Сен-Дени в воскресенье, двинулись туда… толпами еще в субботу под вечер, дабы захватить себе место – а всего их было шесть тысяч, – и пробыли там целую ночь под открытым небом»[791]. Наряду с темами Крестных мук и Страшного суда наибольшее впечатление на народ производили проповеди, обличавшие роскошь и мирскую суету. «Необходимо вдуматься в эту душевную восприимчивость, в эту впечатлительность и изменчивость, в эту вспыльчивость и внутреннюю готовность к слезам – свидетельству душевного перелома, чтобы понять, какими красками и какой остротой отличалась жизнь того времени»[792].

Средневековая жизнь обладала особо напряженным пафосом. Стремления людей того времени не могут быть поняты вне обуревавшей всех страстности, опалявшей все стороны жизни.

«Хотя механизм государственного управления и хозяйствования к тому времени принимает довольно сложные формы, проекция государственной власти в народном сознании образует неизменные и простые конструкции… Королей как бы сводят к определенному числу типов, в большем или меньшем соответствии с тем или иным мотивом из рыцарских похождений или песен: благородный и справедливый государь; государь, введенный в заблуждение дурными советами; государь, мститель за честь своего рода; государь, попавший в несчастье и поддерживаемый преданностью своих подданных»[793]. Для народа политические вопросы упрощаются и сводятся к различным эпизодам из сказок. «Преданность государю носила по-детски импульсивный характер и выражалась в непосредственном чувстве верности и общности»[794].

Средневековое чувство справедливости все еще на три четверти оставалось языческим. Оно было твердым как камень в своей уверенности, что всякое деяние требует конечного воздаяния, и постоянно требовало отмщения. Церковь, пытаясь смягчить нравы, проповедовала мир, кротость и всепрощение, но чувство справедливости от этого не менялось. «Представление о том, что проступок требует искупления, постепенно утрачивалось, становясь не более чем идиллическим остатком прежней душевности, по мере того как все глубже укоренялось мнение, что преступление – это в равной степени и угроза для общества, и оскорбление божественного величия. Так, конец средневековья стал безумным, кровавым временем пыточного правосудия и судебной жестокости»[795]. Ни у кого не возникало ни малейшего сомнения, заслуживает или нет преступник вынесенного ему наказания. «В жестокости юстиции позднего Средневековья нас поражает не болезненная извращенность, но животное, тупое веселье толпы, которое здесь царит как на ярмарке»[796].

Средневековому человеку было свойственно чувство постоянной беззащитности. Он воспринимал свою жизнь как нескончаемое бедствие дурного правления, вымогательств, дороговизны, лишений, чумы, войны и разбоя. Война обычно принимала затяжные формы, города и деревни, постоянно подвергавшиеся нашествию всякого сброда, ощущали постоянную тревогу, вечно висела угроза стать жертвой жестокого и неправедного правосудия, а, помимо всего этого, еще и гнетущая боязнь адских мук, страх перед чертями и ведьмами. Если проследить по источникам тех времен судьбы отдельных людей, встанет картина бурных жизненных перемен: судебные процессы, распри, преступления, преследования, и так без конца. «Это злой мир. Повсюду вздымается пламя ненависти и насилия, повсюдунесправедливость: черные крыла сатаны покрывают тьмою всю землю. Люди ждут, что вот-вот придет конец света. Но обращения и раскаяния не происходит; церковь борется, проповедники и поэты сетуют и предостерегают напрасно»[797].

Жизнь в тоталитарном обществе по своей яркости и остроте во многом подобна жизни в средневековом обществе[798].

«В этих странах, – пишет Т. Арнольд о России и Германии 30-х гг., – революционные правительства умеют не только возбудить в своих народах необычайный энтузиазм, но и удерживать его на точке высшего напряжения. Применяемый ими метод не является рациональным: это – чередование униформ, салютов, марширующих ног и национальных игрищ»[799].

И. Петровская пишет о кинохронике прихода нацистов к власти: «Некоторые из этих кадров мы уже видели в фильме Михаила Ромма „Обыкновенный фашизм“. Не видели вот чего – подлинного народного восторга, запечатленного в немецкой хронике. Этот восторг не придумать и не изобразить специально на камеру. Им светятся лица женщин и мужчин, стариков и детей. Это не оболваненный народ, как утверждала когда-то наша пропаганда, – это счастливый народ, сознательно сделавший свой выбор» (Петровская И. Художник Ленин, писатель Сталин, композитор Гитлер // Известия. 1997. 15 нояб.).

Энтузиазм неразрывно связан со стремлением тоталитарных режимов поддерживать состояние непрерывного революционного напряжения. Общество держится в состоянии постоянного кризиса, а когда подлинного кризиса нет в наличии, он фабрикуется. Способы сохранения перманентного состояния революции разнообразны, но в основе своей просты. «Оппозиционные группы подлежат аресту, партия – регулярным чисткам, а судам и отлучениям суждено воцариться повсюду. Все это создает постоянный запас прочности для диктатуры, и даже самая миролюбивая повседневная работа призвана демонстрировать характерные черты воинственной деятельности. Повсюду беспрерывно ведутся тысячи битв: битва за урожай зерна, битва за сырье, битва за веселье после рабочего дня, битва за уровень рождаемости. А все вместе они – всего лишь подготовка к последней, решающей битве за мировое господство»[800]. Евреи подлежат преследованиям, мучению и уничтожению в нацистской Германии, поскольку их изображают как заклятых врагов арийской расы; кулаки подлежат ликвидации в Советской России, так как они стоят на пути завоеваний пролетарской революции. А после того как евреи и кулаки исчезают из общества, уже сама партия подлежит очищению от контрреволюционных элементов. Эти террор, преследования и убийства не могут остановиться, ибо они поддерживают существование диктатур.

Жизнь человека в тоталитарном обществе скудна и полна невзгод и лишений. После периодов некоторого улучшения материальной жизни тут же наступает резкое ухудшение, а то и голод, во время которого гибнут миллионы людей[801]. Города перенаселены, потеря работы грозит голодной смертью. Сельское население, особенно в коммунистической России, постоянно находится на грани выживания. Страна окружена врагами и непрерывно готовится к тяжелой войне. Опасность грозит не только извне, но и изнутри: бесконечно готовятся заговоры и покушения на вождей, везде снуют шпионы и вредители, внутренний враг, столь же опасный, как и внешний и связанный с ним тысячами нитей, ни на минуту не оставляет страну в покое. И вместе с тем это время высоких чувств и постоянного энтузиазма[802].

«Большевизм ликвидировал частную жизнь, – пишет В. Беньямин, посетивший Москву в конце 20-х гг. – Администрация, политическая жизнь, пресса настолько всемогущи, что для интересов, с ними не связанных, просто нет времени. Нет и места. Квартиры, в которых прежде в пяти-восьми комнатах жила одна семья, вмещают теперь до восьми семей. Через наружную дверь такой квартиры попадаешь в маленький город. А чаще на бивак. Уже в коридоре можно натолкнуться на кровати. В четырех стенах люди только остановились на время, и скромная обстановка по большей части представляет собой останки мелкобуржуазного имущества, производящего еще более удручающее впечатление, потому что меблировка такая скудная… Люди выносят существование в этих квартирах, потому что своим образом жизни они отчуждены от него. Они проводят время в конторе, в клубе, на улице. Здесь же расположены только тылы мобильной армии чиновников. Занавески и перегородки, часто лишь до половины высоты комнаты, призваны увеличить число помещений… Каждое отклонение от предписанных норм наталкивается на необозримый бюрократический аппарат и на непомерные расходы… Человек, не состоящий в соответствующих органах, может лишиться всего и умереть в лишениях… Новые русские называют социальную среду единственным надежным воспитателем»[803].

Русские художники 30-х гг. спустя полвека вспоминали об этом времени: «Были и коллективизация, и голод, и Гулаг. Но была и увлеченность, светлое, радостное восприятие жизни, великая вера и надежда. Даже у тех, кто пострадал, не было озлобленности и мести. Не были утрачены еще иллюзии и искренняя вера в их осуществимость. Конечно, это был спектакль: „Демагогия, возведенная в степень чувства“ (М. Светлов)»[804].

В 1932 гг. в Москве проходила Международная конференция по психотехнике, одно из последних международных научных мероприятий, устраивавшихся в СССР до войны. Наблюдая жизнь Москвы, многие участники конференции задавались вопросом, не приводят ли такие колоссальные социальные сдвиги к изменениям в психологии общества, не наблюдается ли угнетенного, подавленного настроения у большинства людей, и приходили к выводу, что, наоборот, настроение в основном бодрое и даже «болезненно-повышенное»[805]. «Это так, – замечают современные авторы, – но любой психиатр скажет, что уверенность в том, что „нам нет преград ни в море, ни на суше“ и убеждение, что мы со всех сторон окружены врагами, – это две фазы маниакально-депрессивного психоза»[806]. Социализм не является, конечно, болезнью общества, точно так же, как не является он великим его обманом. «Такое грандиозное движение, как социализм, в принципе не может быть построено на обмане. При всем изобилии находящихся на поверхности демагогических приемов, в глубине такие движения бывают честными, они прокламируют свои основные принципы явно – для всех, кроме тех, кто сознательно старается их не слышать»[807].

Люди социалистического общества убеждены, что они сделали правильный выбор, и если не их самих, то их детей и внуков ждет прекрасное будущее[808]. Поскольку Россия – первая страна, строящая социализм и преодолевающая бешеное сопротивление врагов, строители социализма особенно горды своим выбором и готовы приложить все силы для реализации своей мечты и своих планов. Даже позднее, в период разложения коммунизма люди вели себя так, как если бы им выпала большая честь не просто жить, а осуществлять великое историческое мероприятие[809]. Жизнь действительно была похожа на спектакль, в котором каждый выступал не от себя, а исполнял определенную, социально важную роль. Но это исполнение было искренним, в нем отсутствовало притворство и была вера в нужность такого спектакля для решения главной задачи – построения нового общества.

Особенно отчетливо это проявлялось в показательных процессах. «Когда Сталин говорил, что такого-то надо арестовать, – вспоминал Хрущев, – то следовало принимать на

Скачать:PDFTXT

Философия истории А. Ирвин читать, Философия истории А. Ирвин читать бесплатно, Философия истории А. Ирвин читать онлайн