может вызвать толковый лидер или совершивший героический поступок человек. Это была всепоглощающая страсть. Отсюда и истинное горе от смерти вождя.
Советское общество жаждало героев, и его руководство не обделяло его ими. Создавались они довольно просто. Брался абсолютно неприспособленный к плаванию во льдах корабль и направлялся в Ледовитый океан. Там его сразу же зажимало льдами. Он тонул, экипаж высаживался на льдину, и начиналась героическая эпопея. На поиск вылетали не готовые к таким расстояниям и метеоусловиям самолеты и, естественно, разбивались. В конце концов героев спасали, их ждали торжественная встреча, цветы, праздничные газетные полосы. Простые люди увешивали стены своих квартир портретами героев и по сути проводили жизнь в любви к Чкалову, Папанину, Отто Шмидту и др.
К любви к дальнему надо отнести и любовь к прошлым поколениям. Коллективизм настойчиво культивирует любовь к тем их представителям, которые внесли особый вклад в реализацию соединяющей поколения общей цели, в утверждение нынешнего коллективистического общества и его основных ценностей. Центральная улица едва ли не каждого советского города была улицей Ленина; в городе обязательно имелись улицы Маркса и Энгельса, Розы Люксембург и Карла Либкнехта, Баумана и Кирова, Чапаева и Лазо, нескольких коммунистов-революционеров местного значения. Только в конце 40-х гг., когда была предпринята попытка возродить национальное самосознание, героев революции несколько потеснили герои прошедшей войны и русские писатели.
В перестроечные времена советская любовь к дальнему дала неожиданный побег – страстный интерес к обитателям иных планет. Вдруг оказалось, что десятки людей уже встречались с инопланетянами, подвергались их обработке, знают их привычки и быт. Рассказы о внешнем облике инопланетян заметно расходились, трудно было также понять, хотят ли они помочь нам, или, напротив, мы должны прийти к ним на помощь. Эти рассказы заставляли вспомнить описанную А. Толстым в «Аэлите» эпопею: в голодные 20-е гг. из разрушенной России на Марс отправляется космическая экспедиция; на Марсе она подключается к незатихающей и там классовой борьбе и помогает освобождению угнетенных. Тема контактов с инопланетянами довольно быстро угасла; рецидив старой советской болезни любви к дальнему оказался неопасным[938].
Пренебрежение любовью к ближнему и постоянная подмена ее любовью к дальнему имела многие печальные последствия. Ю.Н. Давыдов оценивает такую подмену как преступный шаг. «Философский аморализм, открыто заявленный самим Ницше, был воспринят нашей интеллигенцией как „новая этика“ – этика „любви к дальнему“. И это стало роковым соблазном для отечественной литературно-философской мысли, двинувшейся по пути отказа от традиционно-христианской этики любви к ближнему. Ибо отныне в образованных кругах ее стали называть не иначе, как „мещанской“, противопоставляя ей „аристократизм“ (и конечно же, революционность) любви к Сверхчеловеку, „новому человеку“, „человеку будущего“ и т. п.»[939] Откуда неумолимая жестокость, абсолютная бесчувственность людей, принимавших в недавнем прошлом решения о «ликвидации» сотен тысяч, а затем и миллионов соотечественников? «…От преступной подмены любви к ближнему – „любовью к дальнему“, которая обернулась не только равнодушием, но и ненавистью к тем, кто не склонен был уверовать в эту новую любовь»[940]. Суровая оценка любви к дальнему, но с этой оценкой трудно не согласиться.
Любовь к человеку и любовь к истине и добру
Коммунистическая любовь к человеку всегда является любовью к человеку только своей веры и своей формации и к тем, для кого советский образ жизни представляется образцом. На этой любви сказывается идея любви к дальнему, и прежде всего, любви к тому идеальному человеку, который будет жить при полном коммунизме. Реальный человек нынешнего мира мало подходит для любви: у него слишком много «родимых пятен» прошлого. Человека любят лишь постольку, поскольку он олицетворяет будущее и борется за его скорейшее воплощение в жизнь. Этот так называемый новый, или пролетарский, гуманизм противопоставляется старому, буржуазному гуманизму, проповедующему любовь к абстрактному человеку, независимо от его социальной позиции. «Социализм обозначает собой кризис гуманизма, – пишет Н.А. Бердяев, – кризис человеческого самоутверждения, сформулированного в демократии. Социализм переходит уже к какому-то нечеловеческому содержанию, к нечеловеческой коллективности, во имя которой все человеческое приносится в жертву. Маркс – антигуманист, в нем человеческое самоутверждение переходит в отрицание человека. Демократия еще гуманистична. Социализм уже по ту сторону гуманизма»[941]. Бердяев справедливо подчеркивает принципиальное сходство коммунистической и средневековой любви к человеку: и в том и в другом случае это любовь не ко всякому человеку, а лишь к человеку своей веры и своего бога; коллектив выше человека, и только коллективу дано определять меру любви к входящему в него индивиду: «Социализм есть реакция против новой истории и возврат к средневековью, но во имя иного бога. Новое средневековье должно быть подобно старому, в нем будет своя обратная теократия. Но когда кончается царство секу-лярной гуманности, тогда раскрываются противоположные бездны. Социалистическое государство походит на теократию и имеет теократические притязания, потому что оно есть сатанократия. В нем общество, общественный коллектив становится неограниченным деспотом, более страшным, чем деспоты древней Ассирии и Персии»[942].
Нацистский вариант любви к человеку тоже можно назвать «новым гуманизмом», поскольку это любовь не ко всякому человеку, а лишь к избранным, принадлежащим к арийской расе и являющимся создателями культуры: «Если мы разделим человечество на три категории: создателей культуры, носителей культуры и разрушителей культуры, – говорил Гитлер, – лишь арийцев можно считать представителями первой категории. Это они заложили фундамент и воздвигли стены всех великих сооружений человеческой культуры»[943]. Другой стороной любви к избранным является открытая неприязнь ко всем остальным, ибо они способны приносить только упадок и разрушение. «Все великие цивилизации прошлого пришли в упадок из-за того, – считает Гитлер, – что подлинно созидательные расы вымерли вследствие смешения крови»[944].
Коллективистическая любовь к родине – это любовь к родине, реализующей великую идею. В такой любви элемент привязанности к родной земле отходит на второй план, на первое место выходит любовь к живущему на ней народу, воодушевленному великой целью и руководствующемуся высокими коллективистическими ценностями. Можно любить родину, но не своих соотечественников, если они не отвечают выдвигаемому идеалу, и противопоставлять «высокие интересы» родины интересам якобы недостойного ее народа. Любовь к советской родине предполагает безусловное одобрение всего, что связано с нею: «Советское – значит отличное». Все доброе, искреннее, надежное, прогрессивное связано, конечно, с родиной. От чужеродного, «не-нашего» Запада можно ожидать только подвохов и каверз[945].
Любовь к жизни у членов коллективистического общества также своеобразна. Это не радостное, глубоко эмоциональное приятие жизни, взятой во всей ее полноте и разнообразии, а любовь к жизни, текущей во вполне определенном направлении, любовь, сопряженная с активным неприятием всех иных форм жизни. Такая избирательная любовь часто оказывается связанной с влечением к смерти, с разрушением всякой жизни, не укладывающейся в предназначенное ей русло. Кроме того, любви к жизни постоянно противопоставляются более высокие ценности и, прежде всего, требования героизма и готовности к самопожертвованию, делающие эту любовь во многом декларативной.
У человека средневековья осуждение в качестве греховного и мирского, пишет Й. Хейзинга, «распространялось на всю сферу красивого в жизни в тех случаях, когда оно не принимало явно выраженных религиозных форм и не освещалось прямым отношением к вере. Лишь по мере того, как хирело пуританское мировоззрение, ренессансное приятие всей радостной стороны жизни вновь завоевывало позиции и даже расширило свою территорию, опираясь на возникшую, начиная с XVIII столетия, склонность видеть в природном, взятом как оно есть, даже элемент добра в этическом смысле»[946]. Сходным образом тоталитарное восприятие жизни сковано навязываемыми ей высокими устремлениями и идеалами. Приятие жизни утрачивает свою непосредственность и эмоциональность, становится рассудочным и избирательным. Слабой и однобокой является в коллективистическом обществе и любовь к природе. О средневековом восприятии природы Й. Хейзинга пишет, что «почитание природы было еще слишком слабым, чтобы можно было с полной убежденностью служить обнаженной земной красе в ее чистом виде, как то было свойственно грекам; сознание греха было для этого слишком уж сильно; лишь набросив на себе одеяние добродетели, красота могла стать культурой»[947]. Тоталитарное общество являлось индустриальным, и его отношение к природе оказывалось по преимуществу утилитарным: для построения прекрасного будущего мира необходимо решительно преобразовать не только человека (не оставляя в стороне и его природную, биологическую сторону), но и окружающую его природу. В коммунистической России сотни тысяч гектаров плодородной земли заливались рукотворными морями. Создавались чудовищные промышленные города-гиганты, пожиравшие населявших их людей. Строители нового мира руководствовались лозунгом: «Не ждать милостей от природы, взять их – наша задача!» Любовь к природе не распространялась на природную сторону самого человека. Пренебрежительно истолковывались культивирование своего тела, использование красивой одежды и косметики, всего того, что могло продолжить и подчеркнуть заложенное в человеке природой. Основная цель состояла не в том, чтобы следовать природе, гармонизируя ее, а в том, чтобы радикально преобразовать ее, создать искусственный мир, в котором будет жить новый человек. И этот человек тоже будет искусственным, он не будет естественным развитием тех потенций, которые вложены в человека природой. Это будет совершенно новое существо, даже биологически не очень похожее на прежнего человека.
Коллективистическая любовь к истине предполагает полное согласие истины с господствующей в обществе идеологией и конкретными, принятыми в данный период ее истолкованиями. «Истина всегда конкретна, абстрактной истины нет», – настаивает Ленин. По-видимому, это должно означать, что доверия заслуживают только те конкретные социальные истины, которые подтверждают общие идеи марксизма; абстрактные же умствования способны только запутать и затемнить конкретно-исторический марксистский анализ общества. Коммунистическое сознание чрезвычайно уважительно относится к истине, но истолковывает ее преимущественно не как соответствие высказываемых идей реальному положению дел, а как их согласие между собой и в конечном счете как их согласие с основополагающей доктриной[948]. Истине отводится особая роль прежде всего потому, что коммунистическая доктрина представляется несомненно истинной: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно» (Ленин). Высокая оценка истины не мешала коммунистическому мышлению долгое время не признавать теорию относительности и третировать генетику и кибернетику как «продажных девок империализма». Любопытно, что теория относительности не признавалась и в нацистской Германии, но уже по другим, расовым основаниям.
Ф.А. Хайек отмечает, что в тоталитарном обществе систематический контроль информации, направленный на полную унификацию взглядов, осуществляется и в областях, казалось бы, далеких от политики, например, в науках, даже самых отвлеченных. «То, что в условиях тоталитаризма в гуманитарных дисциплинах таких, как история, юриспруденция или экономика, не может быть разрешено объективное исследование и единственной задачей становится обоснование официальных взглядов, – факт очевидный и уже подтвержденный практически. Во всех тоталитарных странах эти науки стали самыми продуктивными поставщиками официальной мифологии, используемой властями для воздействия на разум и волю граждан. Характерно, что в этих областях ученые даже не делают вид, что занимаются поиском истины, а какие концепции надо разрабатывать и