преодоления этого страха, этой неизвестности, этой зависимости ото всех и всего — и была создана культура. Человек, игрушка слепых и неведомых сил, нашел в себе волю жить, строить, дерзать. Он окружил свои угодья рубежами, священными пределами, установлениями и обычаями. Он построил своему духу высокий дом форм и символов — и гордо стал на страже своего мира.
Культурой, как магическим кругом, мечтал он оградить себя от враждебных вторжений хаоса и преодолел свое бессилие перед окружающей безмерностью. И вот он вызвал в мир еще более безжалостных властителей. Древняя бесприютность начинает теперь казаться нам мирным уютом. Старое рабство мы променяли на другое, горчайшее, — и гордо стоим на страже собственного застенка.
Созданная как орудие самоутверждения, культура с неизбежностью превратилась в орудие самоотрицания.
Результат оказался прямо противоположным заданию.
* * *
Все своеобразие нашего положения заключается в следующем: первобытный человек рабствовал перед внешними, космическими силами, от которых у него не было защиты, а мы рабствуем перед демонами, которых сами породили. Они не могли бы ни возникнуть, ни продолжать существовать без нашего сознательного и упорного соучастия. Собственного бытия они не имеют, но, как вампиры, живут за наш счет, земной жизнью, которой мы их одарили и которую уже не в силах у них отнять. Они могучи только до тех пор, пока мы добровольно питаем их своей кровью, пока мы не можем, или не смеем, или не хотим отказать им в этой пище — древней, сладчайшей пище всех демонов и всех богов.
* * *
Не можем, не смеем или не хотим… Но почему? Этот вопрос должен быть поставлен со всею остротой.
Иначе говоря: если признать вскрытую антиномию во всей ее непримиримости — то можно ли все-таки оправдать культуру?
Или оправдать нельзя — и должно отвергнуть? Или не отвергнуть, но в корне изменить, исправить? Или, наконец, нельзя ни оправдать, ни перестроить. Отвергнуть? Но что если и отвергнуть невозможно? Что если в человека, вместе с бытием, вложена роковая и неутолимая жажда строительства и самоутверждения, а самый акт человеческого самоутверждения уже несет в себе свое отрицание? В этом случае, антиномию можно преодолеть только вместе с бытием, и по отношению к культуре оправдывается катуллова формула любви-ненависти: поп sine te пес tecum![32 — Ни без тебя, ни с тобой (лат.; формула не Катулла, но Овидия: «Любовные элегии», III, 11).]
Все эти вопросы я оставляю пока открытыми.
Разложение личности и внутренняя жизнь
1
Мы далеко еще не освободились от власти отошедшей эпохи — той, что завершилась Войною, — и во многом мы все еще только покорные продолжатели основных тенденций ненавистного 19-го века. В частности, чувство личности, как оно определилось в ту эпоху, в значительной мере остается господствующим и теперь. Его основная особенность — это решительное перенесение центра тяжести извне — во внутрь. Отсюда, расцвет так называемой «внутренней жизни» и, как его последствие, некий основной разлад: сознательно-принятая и оправдываемая несогласованность между нашим Я и его проявлениями в мире.
Правда, разлад этот намечался уже давно, но лишь в 19-м веке он становится господствующим явлением и даже провозглашается нормою всякой подлинной жизни. В довоенные десятилетия он достигает своих предельных форм, а в наши дни — очень медленно — идет на убыль.
2
Рассмотрим сначала это явление на крайне упрощенном и схематизированном примере.
Некто X. («средний» человек 19-го столетия) спит, ест, ходит на службу туда-то и т. д…. Допустим, что подобным образом нам даны все внешние проявления его личности. Знаем ли мы Икса? Оказывается, нет. Ибо X. решительно откажется отождествить себя со своими собственными обнаружениями. Настоящий X. нечто иное и большее: он собственно и начинается только там, где эти обнаружения кончаются. Место, которое он занимает во вселенной, — в значительной мере случайное: оно не определено всецело его внутренней сущностью. Действия, которые заполняют каждый день его жизни, всю его жизнь, — отнюдь не являются адекватным выражением его действительных желаний, вкусов, мыслей — словом, его подлинного Я. Это Я живет скрытно, как-то в стороне от своих же собственных актов, почти в них не участвуя.
Итак, X. верит, что он есть нечто совершенно иное, нежели то, чем он является во вне. Он мыслит, чувствует, страдает, радуется, — и все это почти ни в чем не изменяет хода его жизни, которая предоставлена своей инерции и движется по каким-то своим, чуждым ему, законам. Он живет одновременно как бы в двух несоизмеримых планах. У него нет силы согласовать свои поступки со своим душевным состоянием, но он ни за что не откажется и от душевных состояний, поскольку те явно опровергаются его же собственными поступками. Он принимает разделение и, в конце концов, начинает находить в нем особую, болезненную сладость. Притом же, у него всегда есть под рукой разнообразные и дешевые суррогаты жизни, избавляющие от надобности действительно жить: роман, газеты, алкоголь… Ими он и питает свою «внутреннюю жизнь». И «внутренняя жизнь» усложняется, крепнет за счет внешней и, в конце концов, уклоняет все активные энергии его существа от действия (которое требует решимости и выбора) к мечтательному самоуглублению (которое требует только косности). Несогласованность между внешним и внутренним растет, и чем дальше, тем труднее восстановить единство.
Накопляя свои внутренние сокровища, X. лишь идет по линии наименьшего сопротивления. И при этом его притягательное бессилие оправдывает себя услужливой софистикой: он гордо верит, что эти мнимые богатства законно избавляют его от необходимости бороться с действительной скудостью его жизни.
3
Что X. совсем не исключение, — тому свидетельством чуть не вся художественная литература 19-го века. Более того — X. герой этой литературы. То, что он живет в разладе с самим собой и своей жизнью опровергает самого себя, — вызывает умиление. Наоборот, какой-нибудь Y., который смеет быть тем, что он есть и адекватно выражает свою (обычно ничтожную, но зато реальную) сущность, — Y. вызывает негодование и презрение. Кончается тем, что Y. сам начинает стесняться своей цельности и хочет уверить себя и других, что и он не без разлада: занимаюсь, де, коммерческим представительством, но ежели б вы заглянули в мою душу… и т. д. В конце концов, Y. и на самом деле заболевает внутренней жизнью, и эпидемия растет.
Для того чтобы обозначить этого рода явления, Жюль де Готье даже придумал слово «боваризм» (в честь флоберовской героини, которую он считает классическим выражением этого разлада). Слово привилось, — лишнее доказательство того, что оно выражает существенный факт. Впрочем, сам Готье видит здесь не временную аномалию, но некий основной и извечный закон; его определение «боваризма» таково: всякое бытие сознает себя иным, чем оно есть в действительности. Если несколько видоизменить эту формулу, звучащую чуть не по-гегелевски, и должным образом ограничить сферу ее применения, то получается простое и несомненное утверждение: человек 19-го века обыкновенно не смеет быть тем, чем он себя сознает, и не хочет сознавать себя тем, что он есть.
4
Рассмотренный нами случай — простейший и банальный. Но на верхах культуры и жизни разлад еще глубже. Здесь он принимает разнообразные и крайне сложные формы, тем более опасные и заразительные, что у поэтов и философов они облекаются всеми соблазнами таланта и изощренной диалектики. Искусство и философия превращаются в могучие наркотики. Техника забвения достигает высокого совершенства. Не жить, не действовать, не хотеть; создать в себе самом пленительный и призрачный мир, всецело покорный твоему капризному произволу, — затвориться в нем!
Впрочем, внешняя жизнь такого человека может быть иногда крайне сложной и богатой событиями. Но это ничего не меняет. Все эти события для него лишь острые возбудители, которыми он неустанно раздражает, тревожит и усложняет свою внутреннюю жизнь. Он может менять страны, города, любовниц. Но где бы он ни был, с кем бы ни был, — всюду, всегда он ищет только себя: свою грусть, свою гордость, свою радость, свое отчаяние. Только они ему и нужны. Он безысходно заточил себя в своей внутренней тюрьме. Все многообразие мира для того, чтобы вновь и вновь, во все новых условиях, по все новому поводу, разнообразить, изощрять и дегустировать свои реакции на мир. То есть, он уже не живет в мире, уже не судит мира, но лишь забавляется его капризными отображениями в себе самом.
Возможен и обратный случай. Вместо того чтобы укрыться от внешней жизни, можно, наоборот, стать «человеком действия», но только затем, чтобы забыть себя, уйти от мучительного ритма своего раскрепощенного сознания, потерять себя в событиях и делах…
Во всех этих случаях обнаруживается одно: форма личности (то, как она проявляет себя вовне) и ее содержание (то, как она сама сознает себя изнутри), — иначе говоря, действие и сознание — перестали быть двумя нераздельными аспектами единого Я. Потеряв свое единство, личность теряет и свою живую связь с миром. И причина всего этого — так называемое «богатство внутренней жизни», которым так гордился человек 19-го века.
Но что такое «внутренняя жизнь»? Это сознание, утерявшее прямое соприкосновение с реальностью, сделавшееся самоцелью и переставшее поэтому быть силой, оформляющей жизнь.
5
Дерево, которое растет и, покорное ритму времен, медленно развертывает свою сущность в зримый образ; стервятник, плавно кружащий и круто падающий на добычу; жаворонок, взмывающий в лазурь, и хищник, собравшийся для стремительного прыжка, — все они цельно и без остатка присутствуют в каждом своем акте, их существо всецело осуществляет себя в любой данный момент своего бытия. Отсюда то впечатление недостижимого, как бы божественного совершенства, которое поражает нас в формах и явлениях космической жизни.
Здесь облик и сущность, орган и его функция, желание и акт, чувство и выражение, бытие и явление — словом, внешнее и внутреннее — неразделимо одно. То есть форма здесь вовсе не чуждая оболочка, облекающая и скрывающая содержание, а наоборот — его чистейшее выражение. Скрытая сущность восходит к зримому облику, бытие расцветает явлением и радостно обличает себя в нем до последних глубин.
Природа и есть неустанное творческое прорастание незримого в зримое, живое тождество внешнего и внутреннего. Это внушило Гете знаменательную формулу, которая послужит как бы лейтмотивом дальнейшего изложения:
Ничто не внутри, ничто не вовне, Ибо все, что внутри, — вовне!
6
Но из этого существенного единства, из этой живой цельности космоса человек чувствует себя как бы исключенным:
Невозмутимый строй во всем,
Согласье полное в природе;
Лишь в нашей призрачной свободе
Разлад мы с нею сознаем.
Да, откуда возник разлад? Какой новый фактор вырос и словно клином вошел между нами и нашими актами, между нашим внутренним Я и его зримым обнаружением в мире, — и разорвал наше древнее единство? Имя этому новому фактору — сознание.
Но что такое сознание? Возможность колебания и выбора, т. е. свобода.
Выражаясь точнее, сознание