в начале мне было неясно, чего вы собственно хотите, ради чего столь яростно отвергаете «оптимизм», под которым разумеете всякое приписывание бытию смысла и смыслу — бытия. Потом все стало выясняться и, признаюсь, я был поражен. На этом нас и прервали Бени-Уаллемы. Вот что я хотел вам тогда ответить. Ваше желание стать «глубже всяких смыслов и оправданий», т. е. вне всякой определенности и разграниченности — это уж явная мистика. Не подлинная, конечно, но слепая «природная мистика» — разнуздание темных, иррациональных энергий личности, мятеж против Логоса и попытка лишить разум его законодательных полномочий. И потом, когда я говорил о вашей «райской гносеологии», то это была не только шутка. Ведь, в конце концов, вы действительно призываете вернуться к какой-то первобытной и ныне утерянной чистоте и цельности в постижении и приятии жизни. Странно сказать, но в этом есть несомненный привкус какого-то руссоизма — скрытая мечта если и не о «добродетельном», то о «цельном» и «мудром» дикаре — о дикаре уж во всяком случае. Ведь не та или иная иерархия ценностей кажется вам нечестивым искажением сущего, но иерархия ценностей как таковая. Ведь вы с презрением говорите о «так называемой философии», этой «технике умаления бытия до смысла», и явно хотите утвердиться вне и помимо многотысячелетнего опыта познания и осмысливания мира, т. е. помимо опыта культуры. Друг мой, будем называть вещи их именами: вы призываете опроститься! Признайте всю законность моего изумления: мне приходится обвинять вас как раз в том, что — как я думал до сих пор — вам более всего ненавистно и отвратительно. Вас — солдата — я обвиняю в мятеже против начала строя и иерархии, и вас — эллиниста — в темной, варварской вражде к Логосу и в каком-то, поистине библейском, неприятии строгого и расчлененного космоса культуры. Вот вам!
А. Да, вы обвиняете меня в том, что мне, действительно, более всего ненавистно — и вы это знаете. Ненавистно конкретно, до конца, на деле, а не только теоретически — вы это знаете тоже. Значит: либо мое философствование — лишь абстрактное праздномыслие, ни в чем не определяющее моей жизни, либо — вы меня просто не поняли; вернее, я сам недостаточно ясно высказался. Ибо, поверьте, мое дело, мои хотения, моя любовь и моя ненависть — все это непрерывно питаемо опытным постижением бытия в его внесмысленной и божественной чистоте. А брезгливая неприязнь ко всякому оптимизму как подмену и сделке, — лишь обратная сторона этого опыта. Мир как таковой уже давно сделался для нас сокровенным; и прямое жадное, осязающее видение вещей может осуществиться лишь в результате длительных искусов и посвящений. Между нами и миром — чудовищное кишение обожествленных абстракций и возведенных в абсолют ценностей…
Но вот, ощущение неподвластности сущего никакому смыслу — именно оно приводит меня, в плане личном, совсем не к раскрепощению хаотических энергий, но к медленному собиранию и оформлению себя в простое и цельное единство; а в плане культуры — к твердому признанию ее иерархически-упорядоченного космоса. — К признанию не менее решительному, чем ваше, и, во всяком случае, более напряженному и активному. Почему? Потому что я знаю условность и обреченность того, что признаю, и не боюсь принять его под знаком гибели.
«Приписывание бытию смысла и смыслу — бытия», — так вы только что определили ваше воззрение. Иначе говоря, и смысл и иерархия ценностей для вас нечто данное, вы находите их в готовом виде — вечными и неизменными: остается только познать и покорно следовать. А для меня иначе: среди неисчерпаемой и внемысленной полноты сущего человек должен сам, собственными силами построить свой хрупкий дом. Так, обреченный — и сознающий свою обреченность — он начинает свое гордое и безнадежное строительство — мужественное творчество и утверждение до конца человеческих ценностей. Так строил свою культуру Эллин — тот самый «дикарь», которого вы смутно угадали за моими речами. Ценности, истины и смыслы черпают свою силу и свою реальность только в живом и вольном акте признания и утверждения, лишь через него становятся обязующими.
Но посмотрите, к чему ведет здесь тот подмен бытия смыслом, о котором, в другом соотношении, мы говорили прошлый раз. Стоит только поверить в абсолютный характер этих ценностей, приписать им «бытие в себе и для себя» — и вот эти живые и утвержденные в человеке начала превращаются в страшные вампирические силы. Они получили от нас всю свою кровь и жизнь, и хотят теперь жить помимо нас, вопреки нам: добро и красота и неисчислимые истины и нормы — все великие и малые ценности, оторвавшиеся от человека, переставшие служить ему и враждебно ставшие между ним и миром. И каждая лживо говорит: я есмь, кощунственно выдает себя за сущее. Так рождается принудительная дегуманизированная культура с ее «абсолютными» ценностями.
Итак, вот к чему сводится ваше обвинение во вражде к культуре: я отказываюсь признать ее абсолютной; принимаю и утверждаю ее — как и самого себя — во всей ее обреченности и относительности. И потом, для вас она дана извне, как нагромождение многообразных форм и ценностей, которым надо подчиниться, как сложность, которую надо усвоить и принять. Я же принимаю ее, лишь поскольку могу утвердить в ней и через нее — себя. И вот, вы обвиняете меня в скрытом призыве к «опрощению». Нет, «опрощение» это — трусливое отступление, возвращение к примитивному, сложному, хаотическому. А я зову к иному, если угодно, — к упрощению: к мужественному преодолению извне данной сложности. Это и есть путь подлинной культуры, взятой в ее динамическом и творческом аспекте: путь к строгой и завершенной простоте, завоеванной и вновь завоевываемой каждое мгновенье.
В. Резюмирую ваши утверждения: сущее бессмысленно (или, как вы предпочитаете говорить: «внемысленно»); все истины и ценности — условные и преходящие фикции, своевольно привносимые в мир человеком; они черпают свою реальность только в акте человеческого утверждения и признания; не будем же кощунственно приписывать им абсолютного характера, ибо тогда они превратятся в принудительные начала и станут между нами и миром. До сих пор все ясно, но дальше — неожиданный скачок: итак, будем гордо и цельно творить и утверждать эти заведомо условные ценности. Что за нелепая игра: «гордое строительство» фикций, которые все равно «сгорают от одного соприкосновения с бытием»! Поскольку ваш пафос чисто отрицательный, он мне понятен (хотя отнюдь не убедителен). Но когда вы пытаетесь перейти к положительным утверждениям — я недоумеваю. Строить фикции, да еще «под знаком гибели» — решительно отказываюсь. Зачем, ради чего мне делать столь бессмысленное дело?
Но здесь мы явно возвращаемся к нашему исходному пункту, — к вопросу о смысле и оправдании. Ни бытие в целом, ни строительство культуры, в частности, — для меня неприемлемы, если они не оправданы всецело и до конца. А вы, и там и здесь, заявляете: принимаю и утверждаю безоговорочно, «глубже всех оправданий». Спорить нам явно не о чем, мы расходимся на слишком большой глубине. Я выбрал смысл, вы — бессмысленное бытие. Искать основания этого выбора — бесполезно: он явно предшествует у нас всем основаниям и доказательствам.
А. Какое существенное утверждение! Итак, в корне всех наших суждений лежит выбор, для которого уже не может быть дальнейших оснований — простое «я так хочу». Видите, даже для того, чтобы избрать смысл, вам пришлось стать вне и глубже смысла, а ваша жажда оправдания — сама оправданию не подлежит. И так во всем: последний источник всех смыслов — бессмысленное и гордое своеволье; из него они исходят, в него возвращаются. И вы это знаете, но упрямо отказываетесь прояснить свой собственный опыт. Вы спрашиваете: зачем это строительство под знаком гибели, это стремление обреченного человека утвердить себя в преходящих ценностях? Ответ возможен только один: потому что он хочет — хочет всей силою своего бытия — до конца осуществить и исчерпать себя, ослепительно вспыхнуть между двумя пределами: возникновением и гибелью.
Ибо тот, кто зачерпнул подлинного, неумаленного бытия, знает, что вечность не в силах ничего прибавить и гибель ничего не в силах отнять от божественной полноты простого «я есмь».
О разуме
Дама — Философ — Поэт — г-н X.
X. (складывая рукопись). Я кончил…
Дама (к философу). Знаете, все это явно направлено против вас. И подумайте, ведь если X. прав (а я чувствую, что он прав… кажется, чувствую), то вы… как бы это сказать… ну, просто лишились специальности. Выходит, что и философия и абсолютное (а я так увлеклась абсолютным!..) — выходит, что все это устарело. Надо предаться «конкретному, эротическому узрению вещей» — понимаете э-ро-ти-ческому!.. Но ваше имя, ваше положение, ваш возраст, наконец, вам этого не позволяют… Так как же быть? Отвечайте же, возражайте, опровергайте!
Философ. Успокойтесь, Дело далеко не так безнадежно. X., друг мой, я, признаться, слушаю вас, слушаю — и недоумеваю. Вы говорите, что разум насильственно сводит к мертвому тожеству живое многообразие сущего. Что он подменяет мир пустою и логически-принудительной схемой. И вот, вы зовете нас вернуться к «живой полноте». Для этого якобы необходимо, прежде всего, отказаться от «скудного рационального познания» и искать «жадного, осязающего постижения реальности». Так ли я вас понял?
X. Приблизительно так. Но что именно вызывает ваше недоумение?
Философ. Вот что. Выходит, — чтобы вернуться к этой самой «полноте», надо предварительно подвергнуть себя жестокой операции: с корнем вырвать некую смущающую и опасную, на ваш взгляд, силу — разум. Старый прием! И знаете, у кого вы этому научились? У нас же, у ваших врагов — у философов. Умаление вещей и человеческой личности, в котором вы их только что обвиняли, — ведь оно как раз в этом и заключается: признать, что в человеке что-нибудь заслоняет высшую реальность и начать «отрешаться». Отрешаться от тела с его страстями и лживыми свидетельствами чувств или, как вы, — от разума: прием, по существу, один и тот же. Но философы, по крайней мере, последовательны: они делают это ради абсолютной истины. Абсолютная, т. е. отрешенная. Самая этимология здесь за них, и нет никакого повода к недоразумению. Но вам это уж совсем не пристало. Вы ведь жаждете «полноты», да еще и «живой». Хороша полнота, которая в том и состоит, что меня лишают существенной части меня самого! Пускай разум опасная сила, но он во всяком случае — сила. Неоспоримо наличная в нас, вполне реальная. Предположим, что вместе с вами и я возмечтал бы о «полноте». И что же? Я все-таки решительно отказался бы от предлагаемой операции — именно ради моей полноты, именно ради моей цельности,