добродетелью. Социальные критерии заменяются моральными, внешние — внутренними. Такая мораль могла обращаться только к угнетенным низам.
Приведенные выше мысли киников о рабстве дополняются и получают подкрепление в их учении об автаркии (самодостаточности, самодовольствовании, независимости) — одном из краеугольных камней кинической политики и этики, причем если в официальной идеологической фразеологии автаркия ассоциировалась с государством, то у киников подразумевался отдельный человек. Каким бы вздорным, утопическим и асоциальным ни казался тезис о том, что ни один человек не должен нуждаться в услугах другого, все же логически он вел к безоговорочному отказу от рабства как силы, обеспечивающей существование сообщества свободных. «Не трудящийся да не ест» — таков смысл многочисленных высказываний киников об автаркии (Д. Л. VI, 6, 11, 104), которые убедительно поддерживаются их мыслями о пруде и упражнении, аскезе.
В автаркии нельзя видеть только простое ограничение потребностей или отказ от материальных благ. Автаркия — замаскированное требование свободы и равноправия для всех без исключения, отказ от рабского труда и принципиальное утверждение возможности прожить и без него. Здесь провозглашается способность человека самостоятельно удовлетворять свои разумные потребности, обслуживать себя, не завися от чужого труда. Возможность удовлетворять свои потребности и исполнять долг перед государством обеспечивались для свободных наличием рабского труда. Не обладая реальной возможностью ликвидировать рабство как таковое, киники пошли по линии наименьшего сопротивления, внутренне освобождая человека от обязанностей перед государством и сводя его потребности к минимуму, доступному для самоудовлетворения. Такой путь, если бы это была не утопия, привел бы к отмиранию рабства.
Автаркия, хотя и была по своей сути индивидуалистичной, тем не менее не отрывала людей от общей задачи переустройства мира. Индивидуализм выступал как проявление неудовлетворенности обществом и государством, структура которых, рассчитанная на подавление слабых, сурово регламентировала поступки и мысли подданных, деспотически навязывая им свои идеалы. Индивидуализм не всегда «мелкобуржуазная стихия», исторически он возникает как реакция на пренебрежение к интересам отдельной личности в условиях прославления официального, якобы солидарного коллективизма. В таком социальном организме «человеку из народа» счастье недоступно. Нужно самому, почти в одиночку бороться за место под солнцем: помощи, в лучшем случае, можно ожидать от друзей и единомышленников, но не от общества. В индивидуализме киников, таким образом, выразилась не только ах беспомощность и отчужденность, но и вера в нравственную силу человека, убежденность, что и один что-то значит, что-то может. Стремясь заполучить свободу и счастье для одного, киники не понимали, что для этого сначала нужно найти пути освобождения всего общества. Во всех рассуждениях кинических философов в противовес обществу выдвигается личность, а недосягаемому «благу всех» противопоставляется индивидуальное счастье. Эти черты индивидуализма и политического индифферентизма в той или иной мере прослеживаются во всех послеклассических системах (эпикуреизме, стоицизме и др.), во многих литературных памятниках, но кинический индивидуализм имел иное происхождение и другую социальную функцию.
Беспощадная критика всех элементов рабовладельческого строя завершается мыслями, расшатывающими основы всякого собственнического, классового общества. Критика богатства, так широко представленная у киников, подсказана самой жизнью, когда на рубеже V и IV вв. можно было говорить о разделении единого афинского государства на «город богатых» и «город бедняков» (Плат. Гос., IV, 423; Арист. Полит., V, 7, 9). В богатстве киники видели причину восстаний и тирании. «Считая, что мятежи и тирании возникают главным образом из-за роскоши и чрезмерного богатства, Кратет, шутя, убеждал: «Не подбивай нас бунтовать, восхваляя полное блюдо лакомств перед похлебкой чечевичной» (Плутарх. О сохранении здоровья, 7; Афин. IV, 185В). Киники не только враги богатства и денег, но вообще всякой собственности как источника неравенства и социальной несправедливости.
Можно провозглашать, что все рождаются свободными и равноправными, не затрагивая при этом главного — частной собственности. Киники поднялись до ее осуждения. Пусть в этой критике не все убедительно и последовательно, но классовое сознание подсказывало, что зло коренится именно здесь. Христианский апологет IV в. Фирмиан Лактанций неодобрительно отзывается о Диогене, который «проповедовал презрение ко всякому имуществу» (Божеств, наставления. Эпит., 34). Антисфен и Диоген не переставали бороться против собственности и повторять, что корыстолюбие — источник и средоточие всех пороков мира (Д. Л. VI, 50.82.92). Стяжателей Диоген называл «царями среди попрошаек» (Стоб. 10, 63), и считал, что у животных есть одно величайшее преимущество перед людьми — они «не имеют собственности» (Дион Хрис. X, 16). Богатство и добродетель несовместимы. «В государстве богачей, как и в богатом доме, добродетель обитать не может» (Стоб. 93, 35). Деньги — объект постоянных нападок кинических философов (Д. Л. VI, 47.50.60; Стоб, I, 30.10, 42; Ксен. Пир, IV, 35; Дион Хрис X, 14 и др.).
У киников слова не расходились с делом. Антисфен и Диоген жили в бедности, полагая, что только она спутница философии и добродетели. В конце концов, собственность, считали они, — ненужная обуза (Д. Л. VI, 105; Ксен. IV, 34–42; Эпикт. III, 22, 45–48; Стоб. 3, 95, 19). Ради философии оставили свой богатый дом Метрокл и Гиппархия, под влиянием Диогена выбросил хозяйские деньги Моним, роздал свое имущество и говорил, что таким образом освободил себя, Кратет (Д. Л. VI, 97.82.87; Юл. VI, 201; Суда. «Кратет»),
Критикуя частную собственность, киники своеобразно провозглашают необходимость общественной: «мудрецу принадлежит все» (Д. Л. VI, 11.37.70.72). Отказавшись от всего, что обычно связывает и порабощает людей, киник чувствует себя полноправным хозяином своего «я» и всего окружающего. Неприятие жизни у приверженцев кинизма носило исключительно социальный характер — оно отрицало не жизнь как таковую, а лишь безнравственную и несправедливую, которую, с их точки зрения, ведет благоденствующее большинство и навязывает ее другим (Д. Л. VI, 55; Стоб. 121, 26). Не жизнь зло, а зло стало жизнью. Кинический мудрец безразличен к обычно ценимым благам и живет не по законам государства, а по законам добродетели (Д. Л. VI, 11). Так, этаж за этажом, кончая фундаментом, разбирали киники здание, в котором удобно и основательно разместилось современное им общество. Во всех звеньях происходила мучительная, но очистительная «перечеканка ценностей», возникшая в результате их кризиса и несостоятельности.
Киники понимали, что всякое общество состоит из отдельных людей, поэтому они бичевали не только общество в целом, безлично, но и конкретных носителей пороков: не только богатство, но и богачей, не только законы, но и законодателей, не корыстолюбие само по себе, но скупцов и стяжателей, не одну демагогию, а демагогов, не только тиранию, но и тиранов, не абстрактные пороки, а порочных людей и т. д. Неприятие мира на уровне социального макрокосма дополнялось критикой на уровне микрокосма — человека.
Черты характера, вызывавшие резкое недовольство киников, — это не врожденные отрицательные свойства человеческой натуры, а обусловленные порочностью общественного строя — праздность, эгоизм, стяжательство, честолюбие, пресмыкательство, несправедливость, властолюбие, жажда наслаждений и т. п. От природы люди не злы, не порочны, такими их делает жизнь, общество (Д. Л. VI, 12). Если перечисленные качества не врожденные, значит от них можно и нужно избавиться. Добродетель доступна обучению (Там Же, 10.105), а состоит она главным образом в том, чтобы отучиться от приобретенных пороков (Там же, 7.8). Такая позиция отрицает биологическое предопределение, фаталистический взгляд на человечество, предполагая возможность исправления и тем самым «спасения» даже самых закоренелых злодеев без искупительных жертв. Она внушает оптимизм, веру в людей. Даже человека, погрязшего в пороках, можно исправить. Именно поэтому на упрек, зачем он поучает негодяя, Диоген ответил: «Пытаюсь отмыть эфиопа, чтобы из черного сделать белого».
Затяжная и потому потерявшая видимый смысл война породила множество почти неразрешимых проблем, привела к нравственному упадку, девальвации и смешению всяческих моральных критериев. В этом смысл общеизвестной фразы Диогена, сказанной им, когда он средь бела дня бродил с зажженным фонарем: «Человека ищу» (VI, 41). Смысл фразы дополняется и проясняется другим эпизодом. Однажды Диоген закричал: «Эй, люди!» Сбежался народ, он замахнулся палкой: «Я звал людей, а не дерьмо» (VI, 33). Сюда же можно отнести следующие слова Диогена: «Когда я вижу кормчих, врачей или философов, занятых своим делом, я думаю, что из всех живых существ нет никого разумнее человека. Но когда мне встречаются толкователи снов, гадатели и те, кто им верит, или люди, чванящиеся своей славой или богатством, мне думается, что нет ничего глупее человека» (VI, 24).
Какие же одолевающие людей страсти и желания побуждают бороться с ними? Вот далеко не полный список пороков, вызывающих бурный протест кинических проповедников: стяжательство и скупость (Д. Л. VI, 28.50.56), тяга к богатству и роскоши (8.24,33,66), обжорство и чревоугодие (28.57), пьянство (18.47), лесть (4.51), зависть (5), хвастовство (24.45), разврат (4.39.47.65.68), невежество (47), суеверность (29.48) и т. д. Все эти сюжеты стали постоянной топикой популярных кинико-стоических диатриб. Им противопоставляется одна лишь добродетель, достаточная сама но себе и не нуждающаяся ни в чем внешнем (10.11.12). Самый знатный из людей тот, кто «презирает богатство, славу, удовольствия, жизнь и почитает противоположное — бедность, бесславие, труд, смерть» (Стоб. 86, 19). Свои удивительные речи киники дополняли не менее поразительными поступками, призванными эпатировать пошлых античных «бюргеров». От внешнего вида до самых глубокомысленных философем они бросали вызов обществу.
Кинический протест против режима «толстых брюх» и слепой, самодовольной сытости, отчаянный и в общем бесплодный, иногда выливался в странные выходки, буффонаду и эксцентрику (Д. Л. VI, 27.34.36). Постичь глубинные силы, движущие ими, понять было почти невозможно, так же, как понять этого чудака Диогена, который на предложение великого македонского государя: «Проси, чего душа желает», только тихонько взмолился: «Отойди, не заслоняй мне солнца». И насколько удобнее и проще поднять на смех (VI, 54) или, что еще расчудеснее, объявить все это безумием, а этих попрошаек-киников — сумасшедшими. Тогда как будто бы все становится на свои места, воцаряется спокойствие, и даже не обязательно изолировать от респектабельног этих чудаков-правдолюбцев с их опрощением, аскетизмом, бочками, фонарями средь бела дня и поисками «человека». Ведь уже все Афины знают, что сам Платон сказал о Диогене — «спятивший Сократ» (Д Л. VI, 54; Элиан. 14, 33). Да и во времена Диона Хрисостома киники многим казались «сумасшедшими» (34, 2). Но не подсказывает ли нам опыт веков, что все эти «шуты и простофили», гамлеты, донкихоты и чацкие, объявленные безумцами, были самыми светлыми умами, опередившими свое время. Даже Демокрита его милые соотечественники — абдериты, которых вся Греция окрестила придурками, считали безумцем, Так бывает, когда новое, необычное, идущее вразрез с общепринятым, пытается заявить о себе и утвердить себя. Это прекрасно понимал Диоген и, когда кто-то сказал, что он рехнулся, презрительно заметил: «Я не сумасшедший, только ум у меня, не такой, как у вас» (Стоб. 3, 62). Более того, с