другой советский правовед, Ю.Гейман, как бы продолжил эту мысль: «Хозяйственное законодательство военного коммунизма, — писал он, — представляет сложный замкнутый круг |внеправовых по своей природе норм и норм публично-правовых, крайне ограниченных в своем объеме», и, указывая на характер планово-договорных отношений, отмечал: «… они просто указывают путь, по которому пойдет хозяйственное право пролетарского государства к неправу, к административно-техническому регулированию, к своей противоположности»[146]. Такого же взгляда придерживался в то время и другой автор (вскоре, впрочем, пересмотревший эти взгляды и ставки основателем ряда конструктивных теорий). Указывая на то, что в условиях «укрепления и роста социалистических (элементов в хозяйстве «правовая форма сворачивается, отмирает», он утверждал: «настоящее регулирование социалистического хозяйства начинается там, где закон превращается в техническое правило, сливается с процессом непосредственного управления производством»[147].
Трактовка права как права отмирающего, сходящего со сцены жизни общества, в котором побеждает социализм, была господствующей, доминирующей в коммунистической идеологии, в официальной юридической науке того времени. Более того, под такое понимание права подстраивались и более общие правовые воззрения. Одним из наиболее влиятельных среди них стала «меновая» концепция права Е.Б. Пашуканиса, который в своем обширном исследовании «Общая теория права и марксизм» обосновывал взгляд, в соответствии с которым право вообще строится на основе меновых, рыночных отношений, и поэтому устранение при социализме товарно-рыночного хозяйства означает также и «отмирание» права[148].
Взгляд на право в революционно-российских условиях (резко контрастирующий с линией на возвышение права, характерной для буржуазных революций, для дооктябрьской российской истории) едва ли имел безобидный характер некоего экзотического изыска, простого интеллектуального заблуждения, как это пытаются представить некоторые западные авторы. К сожалению, этот взгляд стал не только отражением наивно-утопических представлений о благостном «полном коммунизме» в облике библейского рая, но и жестко-суровой наукообразной констатацией действительных советских реалий — приниженного, убогого фактического положения правовых форм в условиях господства всемогущей партократической власти.
Советские гражданские законы.
Было бы грубой ошибкой изображать реальное положение дел в юридической системе советской России в одной лишь густо-черной тональности под рубриками «партократическая власть», «тирания» и т. д. В области социального законодательства (трудового, семейного, по социальному обеспечению) в России после 1917 года вводилось немало прогрессивных положений, прежде всего тех, которые направлены на защиту интересов людей труда, материнства и детства, малообеспеченных, обездоленных, то есть положений, отвечающих исконному предназначению права.
На первый взгляд, как будто бы такую же позитивную оценку должно было бы получить и то обстоятельство, что вслед за Конституцией 1918 года, кодексами о труде, о браке и семье в 1922 году принимается Гражданский кодекс, которому — хотелось бы напомнить — (принадлежит первостепенное значение в утверждении и развитии принципов гражданского общества, прав и свобод личности.
Но тут мы как раз встречаемся с одним из коварных »свойств советского права, которое уже с того времени станет его неотъемлемой и определяющей чертой. Суть дела в том, что общепризнанная миссия и престиж гражданских законов (точно так же, как и Конституции) никак не соответствовали в условиях коммунистического партократического господства их фактической роли и реальному значению, создавая тем самым в основном видимость, иллюзию современного и отработанного правового устройства.
Гражданский кодекс был принят в 1922 году исключительно для того, чтобы ввести в жизнь общества нормы и позволяющие каким-то образом упорядочить, вести в известные рамки собственнические и рыночные отношения, которые стали складываться в условиях нэпа. Только это — исключительно регулятивная функция в коммерческих делах, и больше ничего. В советском обществе уже не возникала, да и не могла возникнуть, задача внедрить во все подразделения общественной жизни принципы и критерии поведения, образующие само содержание гражданского общества — экономическую свободу и юридическое равенство всех субъектов, их возможность самим, своей волей и в своем интересе создавать для себя права и обязанности, нести персональную ответственность за свои действия.
Более того, по прямой, жестко определенной партийной установке, безапелляционно сформулированной Лениным, из кодекса была устранена его душа, его гражданственная и социальная суть — его назначение быть носителем, хранителем и защитой важнейшего устоя гражданского общества и свободного рынка — частного права.
Вместо безусловного, твердого обеспечения самостоятельности и суверенного статуса субъектов гражданского права кодекс открывал возможность для прямого вмешательства органов власти в гражданские правоотношения. Это случилось в гигантских масштабах, когда гражданские правоотношения были поставлены в полную зависимость от «планов», то есть от произвольных императивных команд властных хозяйственных инстанций.
Да и вся правовая жизнь российского общества получила из уст Ленина четкую установку: «Мы ничего частного не признаем, для нас все в области хозяйства есть публично-правовое, а не частное»; и по множеству каналов: и в законодательной работе, и в практической юриспруденции, и в области юридической науки и образования — везде такого рода директивная идеологическая установка была внедрена во все сферы правовой жизни, везде стала непререкаемым постулатом.
Понятно, сам факт издания в советской России Гражданского кодекса, даже при указанной политической интерпретации и идеологической атмосфере имел серьезный положительный эффект. Гражданский кодекс, пусть в урезанном виде, внес в экономическую жизнь некоторые гражданско-правовые ценности, элементы цивилистической культуры. Тем более что фактическое содержание кодекса образовали добротные проектные заготовки, сделанные видными русскими цивилистами в дореволюционное время. Деятельность судов по гражданским делам получила известную, относительно твердую и престижную, нормативную основу. Оживились юридическая наука и преподавание цивилистических дисциплин. В середине 1920-х годов в России вышел ряд крупных исследований по гражданскому праву. И, быть может, самое существенное состояло в том, что в отличие от ряда других областей гуманитарных знаний, где дальнейшее развитие дооктябрьской науки не имело никакой перспективы, здесь в науку, пусть и не на долгое время, вернулся ряд крупных правоведов (таких, как А.В. Венедиктов, М.М. Агарков, С.И. Аскназий, Е.А. Флейшин, В.К. Райхер, Б.Б. Черепахин и др.).
В целом же, однако, Гражданский кодекс 1922 года не оказал на советское общество сколько-нибудь заметного влияния. Тотально огосударствленная, скованная идеологией и диктатурой жизнь общества оставляла лишь узкие участки реальных отношений (споры между трестированными предприятиями, бытовые сделки, наследственные дела), где гражданско-правовые нормы работали, давали заметный эффект в жизни людей, общества. Да и сам Гражданский кодекс, лишенный своей души — частного права и потому обескровленный, немощный, во многом обрел, как и все право того времени, «опубличенный» характер, не стал, как говорится, явлением — юридическим документом, который бы выбивался из общего «опубличенного» массива законодательства советской России и заложил основу для оптимизма в отношении правового будущего российского общества[149].
Императивы коммунистической философии права.
Философия права, сложившаяся на основе марксистской доктрины в ее ленинско-сталинской, большевистской интерпретации, представляет собой результат сложного, на протяжении многих десятилетий, развития от права романтизированной революционной диктатуры к феномену «советское право», к идеологии социалистической законности, развившейся при сталинской тирании и утвердившейся в обстановке брежневского неосталинизма.
Принципиальные основы этой коммунистической, марксистской философии права были заложены уже после октябрьского переворота, в 1920—1930-х годах, когда торжествовали революционные романтика и фанатизм, идеи «отмирания права», революционного правосознания и революционной законности. Суть такой идеологии заключается в придании величайшего значения не позитивному праву, а некоему высшему праву — революционному праву, служащему коммунизму, дающему непосредственное обоснование оправдание каким угодно акциям в отношении всего общества, всего населения, любых его групп, любого человека, на таком «праве» были построены идеи вооруженного захвата власти, диктатуры пролетариата, мирового пожара, революционных войн, беспощадного подавления контрреволюции, красного террора, физического уничтожения классово чуждых элементов и сотоварищей-отступников от генеральной линии партии.
Ранее уже говорилось, что такого рода высшее революционное право может быть охарактеризовано как нечто близкое к правосознанию и даже к некоему революционному естественному праву (в которое в обстановке революционных перемен включалось «право свергать тирана», устранять «неугодного правителя», вести «революционную войну» и т. д.).
Но именно — в чем-то близкое к естественному праву, обосновываемое естественным сопротивлением существующему насилию, возведенному во власть, — близкое, но не более того. Ибо, в отличие от естественного права в строгом значении, коренящегося в требованиях окружающих человека естественных факторов, природы, здесь правообосновывающим базисом революционных акций являются иллюзорные идеологические догмы, постулаты идеологии (как система идей, пребывающая и саморазвивающаяся в «своей классово-утопической логике»). Той идеологии, глубокие исторические основы которой коренятся в этике, религиозно-этических представлениях, идеологизированных философских системах и взглядах — таких, как платоновский взгляд на идеальное государство, воззрения Ж.-Ж. Руссо о народном суверенитете, католические представления о Спасении, марксистские утопии о полном коммунизме, для достижения которого все средства хороши и допустимы[150].
И не менее важно здесь то, что указанное «высшее право» как таковое является непосредственным, без каких-либо промежуточных звеньев, основанием для насильственных акций любой мощности и интенсивности — вплоть до ведения войны с использованием всех самых мощных средств поражения, массированного физического уничтожения врага (например, газов при подавлении крестьянских восстаний), тотального истребления всего и вся, способного оказать сопротивление.
Что же касается позитивного права, то при таких бескрайних возможностях, которые дает указанное «высшее право», оно требуется только как некоторое вспомогательное, подсобное средство — для прикрытия совершаемых акций, для придания им некой «легитимности», для некоторого упорядочения, устранения крайностей, известного оправдания, придания — если удастся — даже какой-то респектабельности. А коль скоро действующие законы, иные нормативные документы, правосудная деятельность для подобных вспомогательных операций не очень-то нужны, то и позитивное право в таком случае вообще оказывается излишним, призванным выполнять некоторую регулятивную и в основном декоративную роль, или даже — таким, которое создает ненужные помехи, мешает великому революционному делу.
Это, помимо всего иного, объясняет сдержанное, а нередко и прямо отрицательное отношение ортодоксальных марксистов, большевиков к закону, к позитивному праву — что особо примечательно — к естественному праву, к неотъемлемым правам человека. Маркс и Энгельс без обиняков говорили так: «Что касается права, то мы, наряду со многими другими, подчеркнули оппозицию коммунизма против права как политического и частного, так и в его наиболее общей форме — в смысле права человека»[151] (да-да, были сказаны и такие слова! И не опрометчиво, не случайно: они точь-в-точь согласуются с исходными марксистскими идеологическими положениями).
Конечно, кратко обрисованная схема императивов, вытекающих из марксистской революционной доктрины в ее большевистской, ленинско-сталинской интерпретации, — (именно схема, обнаженная суть, сама логика действий и поведения. Такая схема, логика во время вооруженного захвата большевиками власти, в последующих насильственных, порой открыто террористических акциях нередко к давала о себе знать на деле именно так, в самом что ни на есть своем естестве, в своем открытом, обнаженно-кровавом виде.
И хотя затем, в ходе последующего развития, когда в жизнь советского общества стал все более входить феномен «советское право», многие из обрисованных черт революционной законности оказались перекрытыми относительно развитыми, более или менее отработанными технико-юридическими формами, глубинная суть «новой правовой идеологии» осталась неизменной, и именно