я все-таки совладал даже и с этим нарушением стереотипной нормы. Мысль моя была такая: писал эту вещь француз, наверное, каким-то образом перешедшей из литературы как таковой в фантастику – видно, в обычной у него «не пошло», – а теперь пробует свою продукцию подсаливать и подбавлять в нее приправы, беря в их качестве те приемы, которые раньше освоил в области «обычной прозы». Впрочем, уже это была довольно-таки натянутая гипотеза. Но читая, я находил все больше новых подробностей, которые органически входили в отдающий реализмом образ лагерной жизни многотысячной человеческой массы. Палладиане, их голубые лучи смерти, странные законы оптической перспективы на планете – все это отходило как бы на задний план, и вот передо мной выплывал добросовестно описанный лагерь во всем унынии разнообразных человеческих несчастий – прямо-таки настоящий лагерь. Правда и то, что в нем люди с тревогой разговаривали о том, о чем «должны были» разговаривать: ибо их опасения сосредоточивались около неизвестной им цели их похищения. Одни полагали, что их ждет судьба рабов, а другие – что скорее они назначены на убой. Во всяком случае, действие примыкало теперь к схеме несчастной жизни людей в лагере. Хотя я должен был признать, что показано это все мастерски, что парой фраз автору удается создать человеческий образ, – тем не менее этой оценке все-таки сопутствовало подозрение, ставившее под сомнение весь авторский замысел. Потому что в литературе, как и в науке, entia non sunt multiplicanda praeter necessitatem[158]. Не следует добиваться литературного эффекта сильными средствами, где хватает и малых. Зачем вводить такую низкопробную выдумку, как этих «космических каракатиц», чтобы показать судьбу безоружных людей в руках притеснителей? И уже как диссонанс я воспринимал фантастические части текста, потому что меня ранили человеческие, правдоподобные перипетии – в противоположность присутствию этих палладиан, неправдоподобных до чудовищной декоративности.
Это опять-таки означало отказ от положительной оценки романа – на сей раз исходя из предположения, что автор, стремясь освоить фантастический жанр, старается прикрыть собственное творческое бессилие заимствованиями из сферы аутентичного трагизма, то есть пытается свою неспособность к воображению заслонить профанацией лагерных воспоминаний. Наподобие, как если бы человек должен был бы показать жонглерское искусство, но объяснил нам, что жонглировать не может, потому что объекты, которые у него в руках, это священные реликвии. Мы бы ответили ему: конечно, не годится жонглировать реликвиями; отложите их в сторону и найдите что-нибудь более подходящее для жонглирования.
Здесь я должен добавить то, о чем следовало вспомнить раньше. В моем экземпляре «Паллады» оказалось – наверное, по недосмотру – письмо, в котором издательский дом РФН заявлял (опубликовавшей роман французской фирме «Деноэль»), что не намеревается его издавать. Я тогда, по существу, не задумался над этим кратким и безапелляционным ответом, однако принял его к сведению с естественным выводом: какие-то рецензенты издательского дома, то есть эксперты, решили, что в этой вещи ничего ценного нет. Должен признать, что негативно меня настраивал и тот факт, что она вышла в серии science fiction. Дело не в условностях, связанных с фантастическим, – упрекать за это было бы абсурдно. Нельзя же предъявлять претензии к цирку за то, что в нем показывают цирковые номера! Но скорее негативность касалась попыток нарушения условностей жанра. Если кто-то нарушает условности, то делает это либо из-за недостатка, либо из-за избытка умения. Недостаток означает, что нарушение – некая форма более или менее полного схода с обычной колеи. Избыток может привести к созданию новых и совсем оригинальных условностей. То, что мы здесь уже заметили, говорит о несоблюдении в романе определенных норм. Значит, заранее неизвестно: поезд сошел с рельсов – и в столкновениях быстро разлетится на куски; а может быть – и это столь же адекватно – смело взлетит в воздух. Но поскольку самолеты с железнодорожных путей обычно не стартуют, а «Преступление и наказание» не издают в сериях криминальных романов, то и такое произведение, которому удалось бы разрушить условности science fiction, создать новые ценности, по существу должно было бы остаться за рамками серии, издаваемой как science fiction. А если этого не случилось – имел я право думать, – то, очевидно, такой взлет не удался. Поэтому-то я уже заранее все, что в «Палладе» не подходило к стереотипу, трактовал как простое «схождение с рельс».
Дальше моя дезориентация становилась еще более неразумной и вместе с тем углублялась. Правда, я увидел, сколько ошибочного было в моих первых предвосхищениях. Так, например, сексуальное сближение рассказчика и Мюэтт на борту «сферы» не было продолжено другими «клубничками» того же рода. Однако за ним последовало вполне естественное следствие: Мюэтт забеременела, а потом, в лагере, родила близнецов. Текст подает такие факты в манере отчета. Обычно, когда эротику имплантируют в science fiction, интонация совсем другая. Потому что все такие стереотипы, которые соприкасаются с обсценным в эротике, изображают область сексуального поведения человека как нечто отчужденное от психологии и социологии. В основе такой автономно трактуемой эротики лежит невысказываемое допущение, что секс может нас возбуждать, но не может ничего сообщить нам, не может нас поучать ни о чем-либо, лежащем вне сферы сексуального. Все явления в этой сфере служат только стимулами и не могут быть предметами познавательных актов.
Итак, прочитанные мною красноречивые описания привлекли меня на сторону автора; я назвал эту прочитанную часть книги «антропологическим протоколом». Все же прочтя, что лагерное общество под предводительством Полковника решило оказать сопротивление палладианам, я откинулся на спинку стула, успокоенный тем, что хотя бы часть моих ожиданий будет оправдана. Значит, подумал я, предыдущий застой в действии был только интермедией. Однако минутное торжество ничего не дало. Палладиане похитили Полковника, который после этого навсегда исчезает. «Акция» и все связанное с ней гаснет, даже не разгоревшись, и все остается по-старому. Однако чем выразительнее становилась картина лагеря, тем точнее вырисовывались на ее фоне разделение людей на различные группы – старые и новые, потому что были группы, заданные прежними условиями жизни их членов на Земле; но были и группы, возникшие на основе того, что иные обитатели лагеря сидели в нем уже давно и приобрели опыт, иные же были новичками. Параллельно с развертывавшейся передо мной картиной все более нетерпеливым становилось мое ожидание: к чему, собственно, клонится это все и чем кончится? Одно я твердо усвоил: как я для себя и раньше заметил, вся фантастическая «монструозность» палладиан все-таки представляла собой по отношению к «лагерным делам» нечто излишнее, то есть такое, без чего можно и обойтись. Но вот наконец лагерь срочно ликвидируют. Существовал он, кажется, больше года.
Герой оказывается в палладианском «городе», описанном так же скупо, как раньше лагерь. Жилищами служат яйцевидные или сферические постройки; нет никаких экипажей, которые наполняли бы переполненные улицы; нет никаких «внешних признаков столицы». Людей размещают по отдельным палладианским семьям, часто как попало: брамин оказывается со слесарем, офицер-парашютист с сикхом и т.д.; однако герой с Мюэтт и детьми достается в хозяйство двух отдельно живущих палладиан – «самца» и «самки», как выясняется только спустя долгое время. В каком положении герой и Мюэтт находятся у этих палладиан и в чем смысл их пребывания там, неясно. Их кормят (той же самой отвратительной массой), дают крышу над головой, иногда осматривают. Это почти все, что говорится.
Понемногу выясняется такая картина их судеб: людям везет соответственно тому, к каким они попадают «господам». Одни хозяева своих людей чрезмерно не притесняют, позволяют им даже свободно бродить по городу; другие выгуливают своих «рабов»; третьи держат их взаперти и сурово наказывают за непонятные провинности. Дело в том, что иногда палладиане, как кажется, чего-то хотят, а за непонимание их требований больно бьют людей и всячески унижают. Так что складывается такая ситуация, что людей не используют ни как рабочую силу, ни как скотину, назначенную на убой. Их вообще не включают в сферу экономики этой чуждой цивилизации, и они прозябают в ней целиком маргинально и впустую. При этом вообще неизвестно, то ли палладиане не понимают человеческого разума, потому что им не удается его понять, а может быть, и не хотят понимать. Даже и то остается неясным, интересует ли их вообще сама проблема разумности рабов. Но в этом разобраться может уже только тот, кто дальше продвинулся в чтении. Герой, во всяком случае, быстро начинает понимать, что его не ожидает судьба ни по схеме «Хижины дядя Тома», ни по сказкам о людоедах. Время от времени палладиане проявляют к людям интерес как к чему-то находящемуся на периферии их (палладиан) восприятия, и этот интерес даже нельзя назвать презрительным. Он скорее похож на наш интерес к собакам редких пород, каким-нибудь китайским пинчерам или крысоловкам. Если так расшифровать отношение палладиан к людям и если в этом должна заключаться центральная ось всего романа, то это выглядит довольно тривиальным. Тем не менее последствия этого отношения автор развивает с упорством и дотошностью. Кристаллизуется схема «капризно-игрового» отношения, которая объясняет, почему так по-разному живется разным людям у разных палладиан: аналогично и на Земле обращаться так или по-другому со своим пинчером – дело частных решений, а точнее, капризов его хозяина. Сразу приходят на ум те главы из «Путешествий Гулливера», где великаны-бробдингнежцы позволяют Гулливеру для игры и забавы драться тесаком с осами, а великанши сажают его верхом на свои соски, как на стульчики. Но совершенно нечеловеческие анатомия и физиология палладиан в корне устраняют всякую возможность ситуационного сближения с ними. Героя и его женщину «хозяева» иногда берут на свои странные «развлечения», сажают их себе на «колени» (но коленей же у них нет) и толкают их своими щупальцами, на ощупь похожими на бумажную массу, и т.д.
Когда я таким образом сокращаю роман, все это выглядит не слишком премудро, а как шутка, скорее пустовато, чем противно. Но если читаешь текст быстро и сплошь, создается впечатление кошмарное и выносимое с трудом, тем более что автор использует целую гамму языковых средств внушения, богато и занимательно инструментируя рассказы людей, с которыми палладиане так обращаются. Притом это хорошее обращение в отличие от такого, какое бывает уделом других людей. О нем рассказывает герою человек, которому только украдкой удавалось полакомиться желатиновой массой, когда его «хозяева» отлучались, а потом он совсем изголодался, потому что от них убежал, – и теперь он показывает герою спину, покрытую ранами. Да, с людьми там обращались, как с собаками… Если бы я знал о том, что будет дальше, меня и в этом месте одолела бы неприязнь к книге. Я