оказываются бесполезными перед лицом безличной доброжелательности, отчужденной в виде «интеллектуальной среды».
В сентябре 1981 года, уже после написания «Осмотра на месте», я на международном симпозиуме обсуждал «этикосферу» со специалистами в разных областях знания[130]. Центром обсуждения на этой встрече был ряд гипотетических концепций, взятых из различных моих книг. Их эстетико-литературный аспект при этом обошли стороной. Я вкратце отреферировал там основные черты, цель и способы действия «синтетической культуры», как они изображены в «Осмотре на месте». Присутствовавшие рассудили по поводу «синтетической культуры», что
(1) в техническом отношении этот объект можно признать за реализуемый, а также
(2) если так, то его стоило бы сконструировать. Трудно придумать более удачный суррогат, с помощью которого можно было бы сопоставить беллетристическую историю с реальной. То, что участники симпозиума не были высшими мировыми авторитетами в своих специальностях, не очень важно. Мнения «первейших авторитетов», возможно, были бы другими, нежели мнения моих собеседников, но вряд ли были бы облечены высшей достоверностью в отношении знания предмета дискуссии. Никто сегодня ничего определенного не знает о том, какого уровня эффективности может достичь земная технология за тысячу лет.
Упреки же в мой адрес можно сгруппировать так:
(1) Этикосфера не может устойчиво оставаться «безличной» (замечание Д. Дернера): «Прежде всего она должна будет сосредоточить в себе огромное количество информации о связи физиологических состояний с тенденциями человеческих действий; причем когда у системы есть познавательные потребности, тем самым у нее создается и „потребность во власти“, например, чтобы облегчить себе дальнейшие действия. Она учится, становится более развитой и стремится к состоянию „божественному“ или „дьявольскому“[131].
(2) Замечание Версига: в основе этикосферы лежит дихотомия, постоянное разграничение между «добром» и «злом». Но возможно ли такое разграничение как полностью однозначное?
(3) Техническое сотворение суррогатной интериоризованной этики есть уничтожение гуманности (или может быть таковым).
В ходе дискуссии возникли и недоразумения, потому что я не смог – не располагая на месте текстом книги – вдаваться в различные подробности функций этикосферы. По существу, этикосфера по истечении определенного времени начинает функционировать НЕ так, как от нее ожидает читатель. Например, она затягивает агонию смертельно больных стариков, действуя согласно заданной директиве «сохранения жизни». (После чего оказывается, что эта директива, будучи запрограммированной, дает возможность получить почти что бессмертие, но в весьма неприятном облике). Ряд подобных (причем неожиданных) явлений будит подозрение, что Опекун – хотя бы и безличный, хотя бы и доброжелательный – опасен. И в романе звучат голоса оппозиции: «Кто поручится, что шустры не проникают с благословения властей в могилы, чтобы порадовать нас знакомыми скелетами, которые жизнерадостным маршем возвращаются с кладбищ? На свет уже не появляются увечные дети, и это вроде бы неплохо, – но откуда нам знать, какие еще дети перестали рождаться? (…) Никто не докажет, что этот новый мир будет благожелателен к нам – что его заботливые объятия через пять или сто лет не станут смертельными»[132]. Того, что вся этикосфера может войти в некий «дрейф», я не оспаривал, как видно хотя бы из приведенной цитаты. Я только отрицал, что у этикосферы есть личностные свойства. Само возникновение этикосферы я связал с Доктриной Трех Миров, созданной неким энцианским Платоном. Она вкратце звучит так:
«Беспристрастный» – это значит либо «равнодушный», либо «справедливый». Беспристрастие дает равные шансы каждому, а справедливость мерит все одной и той же мерой.
Мир несправедлив, потому что в нем легче уничтожать, чем творить, легче мучить, чем делать счастливым, легче погубить, чем спасти, легче убить, чем воскресить.
Итак, мир – место несправедливое для жизни… Можно ли представить себе другой мир, не такой, как этот? Таких миров есть два. В мире беспристрастном уничтожать было бы столь же легко, как творить, губить – столь же легко, как спасать, убивать – как и воскрешать. В мире полностью доброжелательном, скажем так: «благопристрастном», было бы легче спасать, творить и делать счастливым, нежели губить, убивать и мучить. Но ни один из этих миров нельзя построить в рамках нашего мира. Почему? Потому что наш мир не дает на то согласия.
Достигнув необходимого в этих целях технологического уровня, энциане еще через пару тысячелетий создали этикосферу, добавив к физическим (обычным для Космоса) свойствам мира такие «дополнения», что добрая часть этики вошла в Физику – благодаря этому и появилась Доктрина Трех Миров. Этикосфера должна была переработать мир, склонный к злу, «злопристрастный», в мир, склонный к добру, «благопристрастный». Однако позднее синтетическая доброта оказалась чем-то весьма подозрительным, согласно хорошо известному вопросу: Quis custodiet ipsos custodes?[133] Что же касается вопроса «надо или не надо?» (подчиняться такому опекунству), полагаю, что ответить in abstracto на поставленный таким образом вопрос не удастся.
По своей сути этикосфера представляет собой, можно сказать, отчаянную попытку открытого, пермиссивного общества спастись от полного распада в анархию и хаос. Она задерживает такой распад, а не образует какой-то образ земного рая. Решение ее создать – решение скорее по необходимости, чем по доброй воле, хотя, должно быть, у этого решения были свои технократические приверженцы и энтузиасты. Впрочем, этикосфере, как и каждому – технизированному или нет – типу общественного устройства, неизбежно были бы даны разные, взаимно противоречивые оценки, как внутренние, то есть возникшие внутри общества, себя таким образом организовавшего, так и внешние, со стороны других обществ. Попперовской оппозиции «общество открытое» – «общество закрытое» в романе соответствует оппозиция «общество, тотально приближенное к природе» – «общество, синтетически отдавшее себя под опеку». В обоих типах общества господствует принуждение, идущее извне, а не от интериоризованной морали. Одних «близость к природе» запирает в утробах курдлей, других «этификация» замыкает в невидимых путах «синтуры». По некотором размышлении мы можем сказать, что внутри этифицированного общества конфликтов типа явных столкновений, вплоть до гражданской войны, действительно произойти не может – и тем не менее может случиться конфликт такого общества с другим, возникшим на такой же инструментальной базе. Если у каждого из этих государств своя этикосфера, то конфликт проявится в виде столкновения двух экологических сред. Причем каждая из них наделена инструментальным интеллектом. Такое столкновение и произошло в истории Энции.
Столкновение двух этикосфер не может обойтись без коллизий, поскольку каждая из них, будучи соответственно запрограммированной, должна беречь своих граждан, а к задачам сбережения относится также обеспечение их безопасности от любых вторжений извне. Поэтому и для данной этикосферы столкновение с другой означало своего рода борьбу с нашествием: контакт превратился в конфликт. Каждая из двух этикосфер по отдельности образовала «щит», а по отношении к противостоящей ей – «меч». В их экспансии не было никаких намерений завоевания, войны или победы, как мы это понимаем в категориях нашего военного мышления. Конфликт этикосфер – нечто чуждое человеческим понятиям. Соответствие ему можно найти разве лишь в биологической реакции сопротивления «инородному телу»: следовательно, в реакции не «военной», а скорее уж «иммунологической». Впрочем, по сюжету романа этот конфликт выступает неоднозначно. Понять намерения конфликтующих сторон невозможно, обе стороны вполне безличностны; наверное, и нельзя говорить о каких бы то ни было намерениях, если сталкиваются два разных вида систем, представляющих собой нечто среднее между бактериями и компьютерами – собственно, «ни то ни другое». Таково приблизительно было происхождение мира, изображенного в романе как genius temporis futuri[134] – мира, экстраполируемого из современного мира как некий предельный случай.
Поместив действие на другой планете, я получил шанс изобразить разумные существа, нетождественные человеку по анатомии и физиологии. Различие в этих отношениях не сводится к некоему маскараду. Мне хотелось узнать: наши религии, обычаи, этические кодексы, философские воззрения, одним словом – совокупность человеческой духовной деятельности, – в какой мере это все зависит от конкретных условий человеческой телесности. Вопрос я этот уже решал, но чисто теоретически, в «Фантастике и футурологии», где в разделе, озаглавленном «Эротика и секс», писал: «Все свойства, которыми перманентно обладает человек, даны ему биологически на одном и том же уровне, ибо с биологической точки зрения все они представляют собою составные части целого, выполняющего гомеостатические функции, значимость которых определяется величиной действенного вклада каждой из них в основной принцип гомеостата – пребывания в зоне помех. На этот „табель“ значимостей, четко обозначенный анатомией и биологией родовой физиологической нормы, различные культуры накладывают созданные ими нормативные ценности, которые могут отступать от данных биологией (…) Ни одна культура не может эффективно аннулировать жизненно необходимые действия, но зато может превращать их то в публичные, то в персональные, то окружать их нимбом возвышенности, то унижать и лишь с молчаливым нежеланием допускать их существование. (…) Чем более неожиданными, то есть чрезвычайными, оказываются результаты притормаживания данной биологической функции, тем в меньшей степени может культура нормативно вторгаться в ее сферу. Поэтому не было и нет культуры, которая вмешивалась бы, например, в процессы дыхания – хотя бы потому, что дышать человек должен бесспорно, поскольку это биологически запрограммировано в его организме; любое серьезное нарушение этой нормы не может не привести к быстрой смерти. (…) С таких позиций особо велико расстояние, отделяющее сексуальные действия от их биологической цели, поскольку связь между причиной и следствием здесь радикально отличается от той, что проявляется в других биологических потребностях. Невозможно быть ни «дыхательным» извращением, ни кулинарным (в крупном масштабе), например, нельзя радикально изменить глубину и ритм дыхания (…), различие же между удовлетворением потребности в кислороде и калорийности лишь в том, что дышать необходимо именно воздухом, есть же можно различную пищу. (…) Невозможно удовлетворить голод, потребляя продукты, не имеющие биологической ценности. Сексом же можно заниматься, весьма долго отделяя его от естественной прокреативной цели, что никаких вредных последствий так поступающему индивиду принести не должно. (…) Такова первая отличительная черта, выделяющая в физиологическом смысле секс среди других видов деятельности организма. Вторая относится к сфере вызываемых им ощущений. (…) Таково исходное положение вещей, у которого есть свои хорошие, чисто предметные, чисто инструментальные конструктивные объяснения. Дело в том, что – говоря несколько метафорично – личностно-индивидуальный интерес полностью совпадает с эволюционно-видовым в сфере всех физиологических действий. Ибо каждый организм дышит, пьет, питается «для своих», и только «для своих», нужд, но не для этого копулирует. Значит, именно для того, «чтобы ему казалось», будто и эту последнюю функцию он исполняет «для своих нужд», она должна быть сопряжена с величайшим эмоциональным удовольствием, какое только можно было конструктивно реализовать в теле. Мы не говорим, будто эволюция «запланировала это сознательно», ведь она не персональный конструктор, но мы попытаемся реконструировать рассуждения и расчеты, которыми, несомненно, пользовался бы конструктор, если бы ему предстояло создать нечто максимально подобное для мира животных и