к объекту, с истекающими из него лучами жизни. Так, мы тщетно стали бы искать высокую гору, господствующую над пейзажем и составляющую всю его красоту, находясь на вершине этой самой горы. Призрачного для нас пейзажа отсюда не видно, хотя это вовсе не значит, что его совсем нельзя увидать.
При научном подхождении к миру из арены борющейся жизни он превращается в мир соединенных между собой механической связью объектов с их закономерностью. На что бы наука ни направила свой фонарь, все живые краски от него блекнут, лица мертвеют, как при солнечном затмении, и природа превращается в мертвую пустыню с анатомическим театром. Жизнь бежит, потому что ей негде поместиться в этом царстве теней, бессубъектных объектов, овеществленных абстракций, и самая жизнь рассматривается здесь тоже лишь как объект, т. е. как механизм, или машина. Научно понимать жизнь значит механически ее истолковывать, значит превращать организмы в машины: l’homme-machine[150 — Человек-машина (фр.).] — это не напрасно сказано, в упоении научностью философом просветительства, т. е. научности, превращенной в философию.
Все, что носит печать субъекта и имеет в себе признаки жизни, несовместимо с научным, чисто объектным отношением к миру. Наука творит заведомое мироубийство и природоубийство, она изучает труп природы, она есть анатомия и механика природы, такова ее биология, и физиология, и психология. Наука набрасывает на весь мир сеть механизма, незаметную, как для мухи нити паутины. Научное и механическое мировоззрение — это синонимы. Научное отношение к миру и есть отношение к миру как к механизму. В этих своих границах царство науки неприступно и не допускает никаких вторжений. Вопрос только в том, всемирно ли это царство, не остается ли вне его и вокруг него достаточной территории, чтобы можно было, окружив, взять его в плен. Объект множествен по своей природе и своей множественностью давит и угнетает сознание, которое нуждается в многообразных ориентировках в этой множественности. Наука вырезывает из живого организма куски действительности, чтобы затем в них ориентироваться, установляя в них механическую закономерность. А затем из этих вырезанных кусков она обратно складывает, конечно, уже мертвую природу. Природа как всеорганизм, έν και παν, не дается живою в руки науки, и природоубийство происходит на самом пороге науки, еще за пределами ее царства. Поэтому у самих представителей науки не остается уже сознания о происшедшем, и они с наивным догматизмом действительность в том виде, как она доступна науке, приравнивают действительности вообще, другими словами, научной методике придается онтологическое значение. Создается и крепнет таким образом предрассудок, будто научное отношение к действительности и есть самое глубокое и подлинное, причем совершенно забывается о преднамеренной ограниченности науки. Весь научный позитивизм есть такая наивная философия чистого объекта, познаваемого (неизвестно кем и как) в науке. То, что позитивизм делает наивно и догматически, в критицизме, в особенности в новейшей его форме, в «научной философии», делается с критической утонченностью. Философия «чистого опыта» и «чистого познания» есть философия бессубъектного опыта или той чистой объектности, которая свойственна науке. Действительность в качестве чистого объекта необходимо становится миром вещей, находящихся между собою в отношении механической причинности. Признание природы за механизм, пронизанный единой причинной связью (конечно, до конца никогда не познаваемой, но a priori постулируемой), есть, в известном смысле, методическое основоположение науки, хозяйственный подход к природе, чтобы узнать ее «тайны» и «секреты» (Бэкон). Это, пародируя известное выражение Гегеля о List der Vernunft[151 — Хитрость разума (нем.).], есть хозяйственная хитрость (List der Wirtschaft)[152 — Хитрость хозяйства (нем.).], которую полусознательно, полуинстинктивно совершает жизнь, замирая в созерцательной позе, прежде чем устремиться в объект всей своей субъективностью.
Из отношения к природе как механизму вытекает основное убеждение или предубеждение науки, которое целиком усвояет и научная философия, именно, что данная наличность мировых элементов не подвергается изменению или увеличению. На основании этого закона сохранения мировых элементов все перемены в мире следует понимать только как результат механического взаимодействия этих элементов, причем всякое новое творчество, обогащение мира, его рост заранее исключаются (отсюда принципиальное отрицание чуда, т. е. нарушения теперешних законов природы, установленных при наличности данных ее элементов, — известная чудобоязнь науки). Наука притязает, по крайней мере, в идеале, на то, чтобы составить исчерпывающий инвентарь мирового бытия[153 — «Как и обыкновенное знание, наука смотрит на вещи с точки зрения их повторения. Если целое не повторяемо, она старается разложить его на элементы или стороны, которые приблизительно были бы воспроизведением прошлого» (А. Бергсон. Творческая эволюция, пер. М. Булгакова, стр. 32). «Сущность механических объяснений состоит ведь в том, что признают возможным вычислить будущее и прошлое как функции настоящего и что таким образом все предполагается данным. По этой гипотезе какой-нибудь сверхчеловеческий ум, способный произвести нужные вычисления, мог бы обозреть сразу все прошлое, настоящее и будущее» (там же, 38).]. Отсюда и притязания науки на безграничную способность предвидения, причем мир может быть изображен, по выражению Дюбуа-Реймона[154 — Цитировано у Бергсона, цит. соч., 39.], «одной огромной системой дифференциальных уравнений, одной математической формулой». Эту же мысль, даже в применении к человеческим деяниям, высказывает Кант; она лежит в основе социологического детерминизма; ее же в наиболее радикальной форме высказывает Лаплас и позднее — Гексли[155 — Лаплас говорит: «Если бы какой-нибудь разум знал в определенный момент все силы, действующие в природе, и взаимное отношение предметов, ее составляющих, и если бы разум был и достаточно силен, чтобы подвергнуть эти данные анализу, то он охватил бы в одной и той же формуле движения крупнейших сил природы и вселенной и движения самого легкого атома: ничто не оставалось бы ему неизвестным, и будущее, как и прошедшее, раскрывалось бы перед его глазами» (Laplace. Introduction á la théorie analytique des probabilités. Цит. у Бергсона, цит. соч., 39). Ту же идею Гексли выразил в более конкретной форме: «Если правильно положение эволюции, что весь мир, одушевленный и неодушевленный, представляет результат взаимодействия по определенным законам сил, принадлежавшим молекулам, из которых состояла первоначальная мировая туманность, то столь же верно, что нынешний мир уже заключался потенциально в космическом газе, так что достаточно обширный ум, зная особенности молекул этого газа, мог бы предсказать, напр., состояние великобританской фауны в 1868 году, с такой же точностью, как мы предсказываем, что станется с паром дыхания в холодный зимний день» (цит. там же).].
И, представляя мир таким механизмом, наука далее раздробляет его на атомы (в самом широком смысле слова), разрывает целое на части, пользуясь, по остроумному выражению Бергсона, кинематографическим методом[156 — «Современная наука, как и древняя, пользуется кинематографическим методом. Иначе действовать она не может, ибо всякая наука подчинена этому закону. В самом деле, сущностью науки являются ее манипуляции со знаками или символами, которыми она заменяет самые предметы» (Бергсон, там же, 282-283). «Наш интеллект ясно представляет только неподвижность» (133). «Мы чувствуем себя свободно только среди отдельных, неподвижных, мертвых вещей. Интеллект характеризуется природным непониманием жизни» (141).], и потому разрушает единство, цельность, непрерывность жизни природы. Отношение науки к природе не непосредственно и не бескорыстно, но искусственно и прагматично. Наука — волевого, действенного происхождения, она не есть проникновение в объект как он есть (что, впрочем, и невозможно, ибо чистый объект, вещь, есть абстракция, объект существует только для субъекта), но хозяйственная ориентировка в нем, приготовление к действию.. Изъявительное наклонение науки всегда предшествуется желательным и последуется повелительным наклонением.
Итак, наука «есть условное отношение к природе как к чистому объекту и, следовательно, как механизму. Научное мышление и механическое миропонимание, или научный детерминизм, суть одно и то же. Наука только и существует как система детерминизма, мировой механики, которая мечталась Канту, Лапласу и др. Очевидно при этом, что философский вопрос о свободе и необходимости остается совершенно вне научного сознания. Научная ориентировка настолько узка, специальна и прагматична, что для нее не существуют все вопросы, возникающие за ее порогом, в частности и определение субъекта в его отношении к объекту, воли в ее отношении к действию. Это не существует для нее совершенно в такой же мере, в какой для геометра, изучающего тела как фигуры и объемы, не существует их качественного различия: для нее совершенно тождественна мраморная статуя и натурщица, с которой она изваяна. При всем своем бесконечном богатстве и сложности по содержанию, наука необыкновенно проста, элементарна и бедна по своему заданию. Ее единственная заповедь гласит: познавай мир как механизм, поступай так, как будто бы он был только механизмом, до конца познаваемым. Но у нее нечего спрашивать о том, насколько верна самая заповедь.
VI. О «научном мировоззрении»
Этому условно-прагматическому механическому мировоззрению науки нередко придается онтологическое истолкование, согласно которому мир не только научно познается как механизм, допуская механическую в себе ориентировку, но и есть механизм, и на основании этого механизма истолковывается все бытие. Познающий, хозяйственно ориентирующийся субъект незаметно выпроваживается за дверь и подменяется внемировым, созерцательным, бездейственным научным разумом, которому и приписывается созерцание этого механизма. Таким только образом и получается тот чистый объект, который не соотносителен никакому субъекту и потому воплощает в себе чистый механизм. Тогда мир рассматривается как совокупность вещей, а познающий разум, в качестве совокупности их схем, как пассивный схематизм мира. Все познаваемо, все вещно, все механично, все объективно — таков катехизис метафизики научного рационализма. Этот научный рационализм, механическое миросозерцание представляют собой настолько типичную болезнь новой философии, что требуют для себя не только опровержения, но и истолкования. Подобно экономическому материализму, как идея он более силен и могуч, чем отдельные ее выражения. Ведь научный рационализм может сказать теперь о себе: «имя мое легион, ибо нас много». Ведь все течение мысли (и не только мысли, но и, что гораздо важнее, жизни), носящее наименование «просветительства», в многообразных своих проявлениях пролагает русло для научного рационализма. Локк и Юм, Бэкон и Милль, Кант и неокантианцы, Молешотт и Геккель, большинство деятелей науки — все это сознательные или бессознательные, активные или пассивные, воинствующие или мирные носители научного рационализма. Он составляет духовную атмосферу нашего времени, им мы дышим, незаметно для себя, в нем исчезает чувство тайны и глубинности бытия, гаснет мистика и религия. С плоской насмешкой Мефистофель, дух научного рационализма, подает таблицу логарифмов со словами: eritis sicut dei scientes bonum et malum[157 — Будете, как Боги, знающие добро и зло (лат.).], и злорадно наблюдает, как Божий мир перемалывается на этой мельнице. Конечно, столь значительное и влиятельное течение духовной жизни не может иметь корни только в теоретическом заблуждении, оно должно иметь глубокое основание в болезни бытия, в его