Скачать:PDFTXT
История средневековой философии. Фредерик Чарлд Коплстон

никакого времени, и ‹когда не было времени, не было и «тогда»[[68 . «Исповедь» XI, 13.]]. Поэтому спрашивать о том, что Бог делал тогда (то есть до творения), — значит задавать бессмысленный вопрос. Однако сказать, что Бог создал время, не значит разъяснить, что такое время. В широко известном отрывке, который цитируется Витгенштейном[[69 . «Философские исследования», 1, 89.]], Августин замечает, что пока никто не спрашивает его, что такое время, он знает, чтб оно есть, но когда кто-либо спрашивает об этом, он не знает, что ответить. Для практических целей, так сказать, мы прекрасно знаем, что подразумевается под такими словами, как «до», «после», «прошлое», «настоящее» и «будущее».

Мы умеем правильно употреблять временные выражения.

Однако если бы нас попросили подвергнуть время анализу, то мы, скорее всего, недоумевали бы по поводу ответа.

Положим, мы разделяем время, как то предполагается обыденным языком, на прошлое, настоящее и будущее. Прошлое перестало быть. Будущее еще не существует. Следовательно, если мы говорим, что время есть или что время существует, то непременно должны ссылаться на настоящее.

Однако что такое настоящее? Может быть, нынешнее столетие? Или данный день? Или этот час? Любой из этих промежутков времени и сам может быть разделен на прошлое, настоящее и будущее. То же самое можно сказать вообще о любом определимом отрезке времени. Итак, настоящее как бы сжимается и становится мысленным пределом, который мы никогда не можем уловить таким образом, чтобы быть в состоянии сказать о нем, что он есть. «Настоящее не имеет никакой длительности»[[70 . «Исповедь», XI, 15.]]. В практических целях мы прекрасно можем говорить, например, об измерении времени по движениям небесных тел. Однако что подлежит измерению?

Какова природа или сущность времени?

Соблазнительно сказать, вместе с Виттенштейном, что поиски сущности времени — бестолковое предприятие и что вместо этого мы должны напомнить себе о временных выражениях, которые мы действительно употребляем. Однако точка зрения Августина не такова. Он не готов объявить, что решение проблемы заключается в ее уничтожении. И он высказывает предварительное предположение о том, что время не есть нечто объективное, существующее «вовне». Прошлое существует в памяти, а будущее — в ожидании. Мы могли бы сказать, следовательно, что есть «три времени — настоящее прошлого, настоящее настоящего и настоящее будущего. ‹.-› Настоящее прошлого — это память; настоящее настоящего — узрение; настоящее будущего — ожидание»[[71 . Там же, XI, 20.]]. Другими словами, время может быть объяснено в терминах трех умственных функций — памяти, внимания и ожидания, хотя Августин все же сомневается, действительно ли он знает природу времени.

Размышления Августина о времени, независимо от того, согласны мы с ним или нет, очень ясно показывают мощь этого мыслителя. Неудивительно, что Бертран Рассел, хоть и выражая несогласие с теорией Августина, замечает, что она является «большим шагом вперед по сравнению со всем тем, что можно найти на эту тему в греческой философии»[[72 . History of Western Philosophy, p. 374.]].

Однако когда Рассел заявляет далее, что Августин предлагает более продуманное и ясное изложение субъективной теории времени, нежели предложенное много позднее Иммануилом Кантом, это утверждение (хотя, может быть, и верное) в какой-то мере вводит в заблуждение. Ведь тем, что августиновская теория времени предвосхищает в новой философии, являются, видимо, не столько кантовские теории, сколько истолкования времени, предложенные такими философами, как Хайдеггер и Сартр.

Выше приводилось замечание Витгенштейна о недоумении Августина касательно природы времени. Витгенштейн цитирует также тот отрывок из «Исповеди», в котором Августин вспоминает, как ребенком выучился говорить[[73 . «Исповедь», 1,8.]]. Витгенштейн затем поясняет, что предполагаемая этим пассажем картина языка такова: отдельные слова именуют предметы, а предложения суть сочетания этих слов. «Августин не говорит, что между типами слов есть какое-либо различие[[74 . «Философские исследования», 1, 1.]].

Каждое слово имеет значение, и то, что слово обозначает, есть предмет, им подразумеваемый.

Августин безусловно утверждает именно то, что приписывает ему Витгенштейн. И, конечно, необходимо помнить, что Витгенштейн использует конкретный отрывок как пример наивной и неадекватной теории языка, а не для того, чтобы разъяснить идеи Августина как таковые. Однако, поскольку наши современники, изучающие философию, вероятно, гораздо лучше знакомы с работами Витгенштейна, чем с сочинениями Августина, следует отметить, что воспоминания о ранних годах, содержащиеся в первой книге «Исповеди», отнюдь не исчерпывают всех мыслей о языке, высказанных ее автором.

Например, во второй главе De Magisfro («Об учителе», или «О преподавателе») Августин отмечал, что мы не можем указать предметы, которые обозначались бы предлогами, такими, как ех (изнутри или из). Опять-таки в ранней работе Prindpia dialecticae («Начала диалектики»), которая была написана, вероятно, когда он был преподавателем риторики, Августин проводил различение, например, между произнесенным словом, его значением, которое постигается умом, употреблением слова как знака самого себя (например, когда мы думаем о слове «человек») и употреблением его в качестве обозначающего или подразумевающего предмет или предметы. Кроме того, он упоминает о силе (v›) слов, о воздействии, какое слова способны оказывать на слушающих.

Позднейшие замечания Августина о языке обычно связаны с обсуждением теологических тем, как, например, в сочинении De Trinitate. Тем не менее общее впечатление таково: налицо комплекс идей, которые — хотя и не вполне развиты и, несомненно, сравнительно примитивны по современным нормам семантики, — обладают значительно большей утонченностью, чем предполагается оценками Витгенштейна.

Когда мы обращаемся к учению Августина о человеке, то сталкиваемся с явно платоновской теорией. Например, в одном месте человек определяется как «разумная душа, пользующаяся смертным и земным телом». Отношение души к телу, таким образом, представляется в соответствии с моделью использования человеком инструмента или орудия. Разумеется, Августину не нужно объяснять, что между отношением Тома к молотку, который он использует, и отношением между душой и телом Тома имеется разница. Он утверждает, что человек есть единство, а не просто две рядоположные субстанции. В то же время его способность объяснить, каким образом человек являет собой единство, ограничивается моделью или аналогией, сообразно которой он представляет отношение между душой и телом. Как мы уже видели, он не допускает, что тело может воздействовать на душу, материальное — на духовное, и заключает, что ощущение есть действие души, которая как бы замечает изменения в теле и является поэтому субъектом ощущения, тело же выступает как условие ощущения, как инструмент, посредством которого душа соприкасается с другими материальными вещами.

Можно подумать, что Августин был пленником платоновского языка. Однако он считал, очевидно, что манера изложения, которую он иногда избирает, соответствует христианской вере и опыту. И едва ли можно отрицать, что эта манера изложения часто встречается в христианской духовной литературе. Более того, при означенном понимании отношения между душой и телом гораздо легче защищать веру в бессмертие души, нежели при аристотелевском толковании души как «формы» тела, воспринятом впоследствии Аквинатом[[76 . В третьей книге De Anima («О душе») Аристотеля мы действительно находим несколько известных туманных утверждений о бессмертном разуме. Однако в другом месте этой работы Аристотель уподобляет отношение души к телу, например, отношению между оттиском печати и воском, на который он нанесен. А этот образ очевидно не есть многообещающее основание для учения о бессмертии.]]. Аристотелевская теория, напротив, подчеркиваег единство человека и, пожалуй, лучше согласуется с верой в воскресение тела, если исходить, так сказать, из сохранения личности после смерти.

Каково бы ни было наше отношение к августиновской манере говорить об отношении души к телу, мы должны признать его заслуги как психолога. Он был мастером самоанализа, и в «Исповеди» мы в изобилии находим примеры его психологической проницательности. Далее, обсуждение им в De Triratate вопроса о человеческой душе как образе Бога подвигает его к интересным психологическим экскурсам, например, о памяти. Вообще Августин интересовался внутренней жизнью души гораздо больше, чем природой; он выказывает тонкое понимание как величия, так и ничтожества или слабости человека, рассматриваемого с религиозной точки зрения.

Учитывая жгучий интерес Августина к человеческим поискам счастья, которое может быть найдено только в Боге, мы могли бы, пожалуй, ожидать, что вслед за Плотином он станет придавать особое значение мистическому «бегству единственного к Единственному»[[77 . «Эннеады», 6,9, II.]] и умалять исторические события, которым люди склонны придавать слишком большое значение. Ход того, что Гегель называл всемирной историей, Плотин описывал как своего рода сценическое представление или кукольный театр, как нечто малозначительное по сравнению с возвращением души к ее подлинному центру. Единому. И если бы мы сосредоточили внимание исключительно на неоплатонических элементах мысли Августина, то могли бы ожидать от него подобной же установки.

Однако, как христианский епископ, Августин вряд ли мог принять плотиновский взгляд на историю. Веруя в единственное божественное воплощение, приготовлением к которому было изъявление Богом своей воли еврейскому народу, в искупительную божественную деятельность в истории и в миссию Церкви в мире, он вряд ли смог бы считать историю чем-то незначительным. Ибо сам Бог вступил, так сказать, в историю и миссия Христа была увековечена в истории. Греческие философы были склонны мыслить человеческую историю в виде повторяющихся циклов. Августин же был убежден, что история имеет цель, что она является телеологическим процессом, который движется к концу, даже если конец, или цель, не достигается полностью в рамках самого исторического процесса. Это убеждение позволило ему развить основанную на теологических посылках интерпретацию истории в сочинении De civitate Dei («О Граде Божием»), которое он закончил всего лишь за три года до смерти, в период распада Римской империи.

Августин усматривает фундаментальную диалектику истории в борьбе между двумя видами любви. Так сказать, с самого грехопадения люди разделились главным образом соответственно тому, какого рода любовь действенно движет жизнью каждого индивида. Жизнями одних людей правит любовь к неизменному и бесконечному благу, Богу, тогда как жизнями других правит любовь к конечным, изменчивым благам, исключающая Бога. Представители первой группы составляют Град Иерусалим, представители второйГрад Вавилон.

Суть дела у Августина можно представить следующим образом. За авансценой, на которой чередой проходят возвышения и падения царств и империй, скрывается ход развития божественной любви, восстанавливающей падшего человека и возводящей Град Иерусалим. Те, кто взаимодействует с божественной благодатью (кто, сказал бы Августин, предопределен к вечной жизни), являются гражданами Иерусалима, тогда как те, кто отвергает благодать, являются гражданами Вавилона.

Очевидно, что Иерусалим и Вавилон не могут быть просто и без излишних хлопот отождествлены с церковью и государством. Человек может быть крещеным христианином и все же духовно — гражданином Вавилона. Другой же человек может быть высокопоставленным государственным чиновником, даже императором, и при этом — гражданином Иерусалима. Конечно, когда Августин оглядывается на империи Египта и Ассирии, на Вавилон (в историческом смысле),

Скачать:PDFTXT

История средневековой философии. Фредерик Чарлд Коплстон Философия читать, История средневековой философии. Фредерик Чарлд Коплстон Философия читать бесплатно, История средневековой философии. Фредерик Чарлд Коплстон Философия читать онлайн