или любой другой гениальной, но так никогда и не увиденной мирскими глазами картине. Не важно, какая именно простая с побрякиванием там и сям мелодия положена в основу «Лунной сонаты» Бетховена… Важно, что всё это – точные слепки души автора, его тонкое и потому непревзойденное отражение самого себя в чем-то, что может быть прочитано другим, увидено другим или услышано другим.
Тема литературы, конечно, не позволяет оставаться только в рамках писательства. Она, безусловно, соприкасается с темой искусства вообще. Но всё же есть в этой письменной форме особые рамки и черты, делающие литературу столь привлекательной и конкретной в борьбе индивидуума со своей нарастающей бренностью.
Занятие писательством в его первобытной, одинокой, не рассчитывающей на читателя форме есть и удовольствие, и возможность креативного уединения, и шанс концентрации внимания на предмете, который кажется абсолютно незначительным в повседневной жизни, но неопровержимо краеугольным в жизни нашей души. Я бы сказал: литература – это то, что между автором и Богом, которое, если не стыдно сказать Богу, можно и позволить услышать другим. Но это упрощенное понятие Бога, эдакая замена образа строгого отца-учителя. Я бы сказал так: литература – это то, что между автором и самим автором в присутствии Бога и даже некоторых людей, у которых достанет терпения вникнуть в чей-то еще мир.
Комфорт человека, мир души, глубокое неторопливое созерцание себя и окружающего – это то, что вполне достижимо, хоть и не имеет легитимации в западной цивилизации. Оно не всегда зависит от достатка или от его отсутствия. Литературные занятия требуют отрешенности, но не вырванной отрешенности, когда все там бегают и тебя ищут, а ты тут притаился и что-то быстро-быстро пишешь, пока тебя не нашли. Нет, сия отрешенность должна быть гарантированной и хорошо подготовленной.
Никакие заборы не уберегут от мстительного вторжения в твою жизнь других чужих существ. Следует строить жизнь так, чтобы и без заборов ты бы никого не интересовал (хотя, конечно, забор этому скорее мешает, чем содействует).
Я вижу что-то очень пошлое в горделивой уединенности, монашеской отрешенности. «Между мной и Богом» одновременно и слишком дерзко и гордо, но и по-детски смешно и глупо.
Литература – это между собой и собой, и больше никем другим. А на это мало кто решится, ибо каждый из нас боится, заглянув в себя, не увидеть ничего, кроме пустоты. Пустоты вперемешку со всяким разным даже не хламом, а так, подхламишком… Ибо хлам есть наследник своего достойного прошлого, а подхламишко никакого прошлого под собой не предполагает. Люди не берутся за литературу, настоящую литературу именно из-за этого страха не увидеть в себе ничего, кроме ничего.
А я увидел это ничто в себе и вполне этим ничем удовлетворился. Мы не должны быть больше, чем мы должны быть. Каким бы успешным кто бы то ни было ни был, кончится всё всё равно провалом, ожогом смертью, небытием и растащенными по чужим комнатам вещичками. Не надо мерить себя и свою жизнь по этой шкале бренности. Важно не то, что мы сделали, а то, что мы делаем, пусть никогда не достигнув никакого результата. Важно не то, что мы есть сами по себе, а важен тот терпкий путь, которым мы вихляем в мешанине прочего мира. И литература, самосозерцательная и не пошлая, – вот путь, который необходим душе.
Некоторые чрезвычайно талантливые – Пруст, Набоков – почему-то считают, что если они будут предельно документально искренни или точны в том, что они чувствовали, пусть это будет низменно – но их, таким образом поборют свою бренность. Не всякое шевеление плоти (особенно представленное на публику) есть та искренность, которая ожидается в настоящей само-литературе.
Почему же всё-таки борьба с бренностью заключается вовсе, по моему мнению, не в запечатлении отголосков своего телесно-вкусового мира: «Ах, какой огромный карандаш подарила мне мама…»? Жалко, конечно, этого себялюбивого одинокого Набокова-мальчика, который в свои за пятьдесят сидит без мамы и без карандаша… Отрицай бренность – и она отойдет.
Я вот, например, давно делал нападки на время – мол, сначала говорил, оно злое, потом говорил, есть место, где его нет, а потом вообще сказал (как оказалось, совсем не я один), что времени вообще нет. Время на меня обиделось, и все мои часы всегда либо ломаются сразу, либо идут неверно. Последние швейцарские вообще стали прыгать по пять секунд в секунду. Далеко ушли, надо сказать. Приходится окружать себя настенными часами, даже снаружи дома, чтобы хоть как-то знать время, но многие из этих часов тоже, познакомившись с моими взглядами, замедляются, останавливаются, во всяком случае, редко соглашаются между собой, который теперь час. Это делает и меня менее вникающим в их часовую игру. Стучат себе, да и ладно.
Почему же всё-таки литература может быть отличным средством борьбы со временем, а следовательно, и оправданием бренности нашего существования? Почему не другие искусства: живопись, музыка, искусство кулачного боя, наконец? Потому что говорим мы языком и пишем словами. Может быть, чувства лучше передать и музыкой, и кистью, и поэзией, которая скорее ближе к музыке, чем к литературе. Мысли, особенно мысли самосозерцательные, лучше всего передаются словами, даже самому себе, поскольку оформленные мысли к нам так или иначе приходят оформленными в слова.
Дело в том, что нам дано читать только авторов, которых публиковали. В большинстве случаев они либо специально писали для публикации, либо просто предполагали, что это может быть рано или поздно опубликовано. Я всё же, наверное, сторонник литературы ни для кого. Такое писание чрезвычайно полезно автору и может быть весьма поучительным для внимательного читателя.
Сюжетная литература есть игра в маленького Бога, двигающего фигурки персонажей. Порой противно наблюдать, как автор упивается своей безграничной властью над его несчастным выводком героев. Если признать материальность идей, то подобное действие мало отличается от непосредственного распоряжения человеческими судьбами. Не вправе мы, не вправе. Такое своеволие реально, хотя бы со стороны автора, ибо если представить фантастическую ситуацию, что все позывы воли автора действительно бы исполнялись на реальных людях, – то это гораздо хуже Бога. Автор не оставляет свободы воли. Не хочет Анна Каренина под поезд, а Толстой ну ее под поезд. Не желает несчастный молодой человек в «Чайке» застрелиться, а Чехов ну его стреляться. Хотят Ленский с Онегиным помириться – ан нет, извольте дуэль-с. Есть что-то глубоко аморальное в художественной литературе, это чувствуется, но никем не высказывается, ибо лучше так, чем никак. Пускай великие наши несовершенны, пускай нередко на публику ищут потрагичнее сцены, но, якобы, хоть как-то воспитывают народ. Увы, сколько женщин, последовав примеру Карениной, рассталось или пыталось расстаться с жизнью? А сам Пушкин, разве он не стал жертвой собственной фантазии, последовав примеру Ленского? Подобные произведения создают стандарты морали общества, и люди, как стадно-групповые животные, следуют этим примерам. Можно до бесконечности отрицать сей факт, но от этого факт не перестает быть фактом. Литература, построенная на сюжетах, глубоко аморальна, ибо автор занимает позицию более тоталитарную по отношению к своим героям, даже чем сам Бог по отношению к нам. Автор не оставляет свободы воли своим героям, которые, будь они живыми людьми, безусловно, поступали бы совсем по-другому, даже если признать за автором роль абсолютного знатока человеческих душ, – всё же вы не будете отрицать, что и в реальной жизни многие поступки оказываются совершенно непредсказуемыми.
Конечно, не следует относиться к моим высказываниям как к очередной форме мракобесия и маразматического морализирования. Конечно, я не призываю собрать все художественные книжки и фильмы, включая «Винни-Пуха», и предать аутодафе, отдав огню все эти чудные мысли, слова и сюжеты.
Нет, я лишь говорю, что авторам, прежде чем они отправляют своего героя на смерть, следует совершенно трезво и явственно понимать, что такому примеру могут последовать несчетное количество живых людей, которые, сами того не осознавая, воспримут литературный образ как стержень собственной идентификации с ним.
Я не без чувства удовлетворения нашел подтверждение своим мыслям в словах весьма знаменитого современного французского писателя Michel Houellebecq. Он пишет: . Прошу прощения за мой вольный перевод: «Всякий сочинитель, действительно, иногда может манипулировать опасными силами. Адская мощь словесности создает вселенную, не обходящуюся без своего двойника в реальности… Всему есть цена, которую приходится платить».
Автор несет ответственность за эти смерти и поломанные судьбы, поскольку, признайтесь, кто из нас не сверял свои действия с литературными героями и героями фильмов? Нам же всем, благодарным читателям художественных произведений, следует запомнить, если это, конечно, возможно, что действия литературных героев не есть и не могут быть отражением реальной жизни, а посему не следует слепо впускать в свои души примеры и образы чужих героев. Они действуют и говорят вне свободы своей воли и подчас руководствуются стремлением автора произвести дешевый театральный эффект, что в реальной жизни обращается в неизбежную и горькую трагедию уже реальных, настоящих, живых людей.
Соизмерима ли литература с жизнью? Является ли эта тема действительно важной, как хлеб или вода? Наверное, нет. С жизнью в ее биологическом смысле мало что соизмеримо. Жизнь есть весьма конкретная и очень неромантическая субстанция. Если облака могут себе позволить быть красивыми просто так или радуга может себе позволить быть восхитительно объемной, висячей, устойчивой и блекло-красочной, то жизнь чаще всего красива, чтобы привлечь самку или самца, а красочна – чтобы заманить кого-нибудь и слопать.
Соизмерима ли литература с мирозданием? Вселенной и нашим Творцом? О, безусловно, да. Я абсолютно убежден, что именно в этой самоизучающей функции и есть соль нашего существования. Для этого тихого момента скольжения ручки по расчерченной бумаге под кленами и горели миллиарды лет звезды, взрывались сверхновые и вертелись галактики. Так как же не страшно эту Вселенную разочаровать, принявшись описывать карандаш, который купила (или не купила) тебе мама?
Мы научились писать для того, чтобы записывать мысли, и это и есть первый шаг, визуально делающий мысль материальной.
Вам никогда не падал том Британской энциклопедии на ногу? Я не помню, падало ли мне на ногу это издание или какой-то другой том, не менее увесистый. Вот тогда меня осенила идея об очевидной материальности мыслей… Если мысли могут набить синяк, кто же будет спорить с их материальностью?
Литература – это не талант подбирать свежие слова и писать без ошибок. Это, пожалуй, единственное, что бренность индивидуума оставляет ему в его оправдание, утешение и силу.
Писательство
Все-таки теория Дарвина о борьбе и выживании видов неистребима и применима не только для кузнечиков, бабочек, тигров, свиней и вашего покорного слуги. Я вижу в писательстве те же тенденции – родиться (проклюнуться, вылупиться, набрякнуться), а далее обязательно оставить жизнеспособное потомство