Скачать:TXTPDF
Лекции по философии литературы. Григорий Григорьевич Амелин

способность быть естественным.) Эта сверхъестественность основывается на личности. Именно здесь Толстой чувствовал единственность и неповторяемость оленинского лица и тайну вечной его судьбы. Не мировая душа, а отдельная личность; не стихия рода, а самосознание. Предмет романа — жизнь личности, ее формирование, рост, сращивания, кристаллизации и распады (decristallisation).

И путь героя — обретение себя. Сам оленинский пантеизм — индивидуалистичен! Он ищет и находит божественный закон не в церкви, не в святоотеческом предании, не во внешних обрядах и языческих поклонениях, а в великом таинстве самопознания. Сыск бессмертия — в земной жизни. Кажется, что Оленин жертвует своим эгоистическим «я», гасит костер индивидуального, тем самым открываясь яркому и свободному миру многообразной жизни природы… Но так ли это на самом деле? Ведь Оленин — не Платон Каратаев. Роевой герой «Войны и мира» счастлив своим беспамятством.

Он не помнит, когда родился. Он надежно впаян в память рода. Грамматика его сознания не знает местоимения «я». И весь он как будто вырезан из картонного фольклора. Каратаев настолько умален и причинен общим, что его смерть, как смерть муравья в муравейнике, событием не является. Не таков наш молодец и именинник зверя Дмитрий Оленин. Он не отрекается от своего «я». «Я есмь — никогда нигде не начинаюсь, никогда нигде и не кончаюсь» (Толстой). В отождествлении Оленина с комаром — множественность миров в точке «я», а не единственность мира в точке «мы». Само «я» есть термин, обозначающий свободу в моем случае. И герой «Казаков» прекрасно осознает свое положение в мире. Смерть для него — раскрытие бесконечного в душе (а, как говорит Пятигорский, в момент смерти каждое «я» становится личностью). Это такое напряженное и непосредственное ощущение единства всего на свете, при котором не утрачивается сознание себя и осознание своей подчиненности целому. В самом стирании лица — знак упрочения личности, в лесном исчезновении — след пребывания, в согласии с «не быть» — выбор и утверждение «быть», в смерти — ликование преображенной жизни. Как сказал бы Рильке, смерть всегда позади зверя, Бог — впереди. Оленин со зверем — ноздря в ноздрю.

Что роднит Оленина и Ерошку? Ответ Толстого: простота. Простота эта имеет не эмпирический, а метафизический смысл. Да и какая может быть эмпирическая простота в жизни таких своеобразнейших натур, как Оленин и Ерошка? (Каждый в своем круге — чужой среди своих.) Простота — это здоровая цельность, прямота и щедрая откровенность натуры. Неделимость жизни в каждом своем жесте. Непорочная чистота Божьей твари. Неотразимая прелесть и очарование высшей мудрости. Возможность бесконечного роста. Восстановление первозданного состояния души, еще (или уже?) не знающей мучительного раздирания на добро и зло. Освобождение от ига греха и возвращение к своему первоистоку. Первоначальное незлобление естества и младенческая невинность сердца. Смиренность и смиренность, то есть смиренная по радости слитность с сущностью жизни. Простота — это наполненность судьбы. Но эта доверчивость природе, ясность и простота даются ценой неслабой борьбы с собой, требующей напряжения всех сил.

Откатываясь из двадцатого века — в родной Толстому девятнадцатый, небезынтересно сопоставить «Казаков» с одним тургеневским текстом. Речь идет о «Поездке в Полесье» (1857). Это самое начало:

«Вид огромного, весь небосклон обнимающего бора, вид „Полесья“ напоминает вид моря. И впечатления им возбуждаются те же; та же первобытная, нетронутая сила расстилается широко и державно перед лицом зрителя. Из недра вековых лесов, с бессмертного лона вод поднимается тот же голос:

„Мне нет до тебя дела, — говорит природа человеку, — я царствую, а ты хлопочи о том, как бы не умереть“» (V, 130). «Я присел на срубленный пень, оперся локтями на колени и, после долгого безмолвия, медленно поднял голову и оглянулся. О, как все кругом было тихо и сурово-печально — нет, даже не печально, а немо, холодно и грозно в то же время! Сердце во мне сжалось. В это мгновенье, на этом месте я почуял веяние смерти, я ощутил, я почти осязал ее непрестанную близость. Хоть бы один звук задрожал, хотя бы мгновенный шорох поднялся в неподвижном зеве обступившего меня бора! Я снова, почти со страхом, опустил голову, точно я заглянул куда-то, куда не следует заглядывать человеку… Я закрыл глаза рукою — вдруг, как бы повинуясь таинственному повелению, я начал припоминать всю мою жизнь…» (V, 138).

Автора сопровождает замечательный охотник Егор: «От постоянного ли пребывания в лесу, лицом к лицу с печальной и строгой природой того нелюдимого края, вследствие ли особенного склада и строя души, но только во всех движениях Егора замечалась какая-то скромная важность, именно важность, а не задумчивость — важность статного оленя» (V, 135–136). «Целый день протаскались мы по Гари. Перед вечером (заря еще не закраснелась на небе, но тени от деревьев уже легли неподвижные и длинные, и чувствовался в траве холодок, который предшествует росе) я прилег на дорогу вблизи телеги, в которую Кондрат не спеша впрягал наевшихся лошадей, и вспомнил свои вчерашние невеселые мечтанья. Кругом все было так же тихо, как и накануне, но не было давящего и теснящего душу бора; на высохшем мхе, на лиловом бурьяне, на мягкой пыли дороги, на тонких стволах и чистых листочках молодых берез лежал ясный и кроткий свет уже беззнойного, невысокого солнца. Все отдыхало, погруженное в успокоительную прохладу; ничего еще не заснуло, но уже все готовилось к целебным усыплениям вечера и ночи. Все, казалось, говорило человеку: „Отдохни, брат наш; дыши легко и не горюй и ты перед близким сном“. Я поднял голову и увидал на самом конце тонкой ветки одну из тех больших мух с изумрудной головкой, длинным телом и четырьмя прозрачными крыльями, которых кокетливые французы величают „девицами“, а наш бесхитростный народ прозвал „коромыслами“. Долго, более часа не отводил я от нее глаз. Насквозь пропеченная солнцем, она не шевелилась, только изредка поворачивала головку со стороны на сторону и трепетала приподнятыми крылышками… вот и все. Глядя на нее, мне вдруг показалось, что я понял жизнь природы, понял ее несомненный и явный, хотя для многих еще таинственный смысл. Тихое и медленное одушевление, неторопливость и сдержанность ощущений и сил, равновесие здоровья в каждом отдельном существе — вот самая ее основа, ее неизменный закон, вот на чем она стоит и держится. Все, что выходит из-под этого уровня — кверху ли, книзу ли, все равно, — выбрасывается ею вон, как негодное. Многие насекомые умирают, как только узнают нарушающие равновесие жизни радости любви; больной зверь забивается в чащу и угасает там один: он как бы чувствует, что уже не имеет права ни видеть всем общего солнца, ни дышать вольным воздухом, он не имеет права жить; а человек, которому от своей ли вины, от вины ли других пришлось худо на свете, должен по крайней мере уметь молчать» (V, 147).

При очевидной близости к Толстому — тургеневская природа существенно отлична от толстовской. Безбрежный бор — как море, которое закрывает небо, объемля все вокруг. Но сосновый лес однообразнее и печальнее водной стихии — море грозит и ласкает, играя голосами и красками, оно роднит. А первобытная, нетронутая сила бора остается пугающе чужой — ты как зритель перед страшной живой сценой. Мрачный лес молчит или глухо воет, как зверь, внушая в сердце беспощадное чувство человеческой ничтожности. Трудно существу единого дня, вчера рожденному и уже сегодня обреченному смерти, сносить холодный и безучастный взгляд вечности. Перед этим бездушным ликом смерти я мизерен и страшно одинок. «А смерть — это твой псевдоним» (Пастернак). «Тургенев смотрит на природу (…) и неизменно, за красотой созерцания, приходит к леденящему ощущению мирового сиротства человека, мирового его одиночества в игре стихий, в беспредельных провалах пространства и времени»[35]. Сам Тургенев писал в письме графине E. Е. Ламберт в 1862 году: «Не страшно мне смотреть вперед. Только сознаю я совершение каких-то вечных, неизменных, но глухих и немых законов над собою, и маленький писк моего сознания так же мало тут значит, как если б я вздумал лепетать: „я, я, я… на берегу невозвратно текущего океана… Брызги и пена реки времен!“».

Неведомое, пребывающее в себе бытие, насыщенное случайным и возможным, не имеющее в виду человека. Стихия, превосходящая меры человеческого чувства, воображения, постижения. Этой природой герой отодвигает самого себя со всеми своими мыслями на бесконечную дистанцию от бытия, а природа отстраняется от него. Сосновый гроб Полесья. Дикобразье хвои. Лижущая холодными языками близость смерти.

Бессмертные и безмолвные недра природы говорят голосом смерти. Природацарица мира, человек же — ее вековечный холоп. (Примечательно, что герой садится на срубленный пень: человек — сам как срубленное дерево природы.) Из бессмертия — смерть, из немоты — голос, из полноты бытия — хлопотливое одиночество. Все вокруг холодно и грозно.

Из неподвижного зева обступившего бора — движение, сжимающее сердце до точки смертного часа.

И у Толстого, и у Тургенева — одинокий герой в глубине леса, лицом к лицу с дикой природой. Оба охотники. И там, и там явление смерти, но весьма различной по своему характеру. И Толстой, времени не тратя даром, все разрешает одной сценой и одним ударом. У Тургенева слияние с природой разнесено по двум эпизодам начала и конца повести.

И у Толстого, и у Тургенева — жаркий летний день. Но к Оленину все бросается с жаром и трепетом, пронизывает его. Природе есть до него дело. Он венчан на это лесное царство, герой Тургенева — жесточайшим образом развенчан как раб отчуждения от полноты естества. В Оленине с самого начала нет страха. У Тургенева — холод и крайняя отчужденность героя. Все вокруг как бы ускользает от него. Точка предельного замыкания на себе погружается в столь же предельное настоящее («В это мгновенье, на этом месте…»), но Оленин весь остается в этом распластанном настоящем, тогда как герой Тургенева откатывается назад, начиная вспоминать всю свою жизнь. Но это не бегство в прошлое, а переписывание своей жизни перед глазами смерти. Тургеневский герой статичен, Оленин — героически экстатичен. В Оленине две бесконечности, в тургеневском герое — конечность перед бесконечностью. Природа, оставаясь внешней, чуждой, непостижимой, обнаруживает всю мощь самобытности и исключает какую бы то ни было самобытность героя. Она полностью вбирает его в себя. Субстанция в таком раскладе может быть только одна. Оленин же собственным сознанием смотрит на себя, затерянного в природе. Он собой предопределяет ту форму, в которой внесознательное бытие выступает для него и будет его определять.

Вечером следующего дня тургеневского героя настигает умиротворение.

Скачать:TXTPDF

Лекции по философии литературы. Григорий Григорьевич Амелин Философия читать, Лекции по философии литературы. Григорий Григорьевич Амелин Философия читать бесплатно, Лекции по философии литературы. Григорий Григорьевич Амелин Философия читать онлайн