делать рабов из людей, которые все получают свободу при рождении», а с другой — предлагался «способ» освобождения крестьян: «поставить, что как только отныне кто-нибудь будет продавать землю, все крепостные будут объявлены свободными с минуты покупки ее новым владельцам, а в течение сотни лет все или по крайней мере большая часть земель меняют хозяев, и вот народ свободен». Это положение не сохранилось в окончательной редакции «Наказа», однако следы его отчетливо проступают в других статьях законодательного памятника. В ст. 254 говорится о необходимости ограничения рабства законами, а в ст. 269 осуждаются помещики, переводящие свои деревни на денежный оброк, не заботясь о том, «каким способом их крестьяне достают им деньги». Эта мысль развивается в ст. 277, где резко отвергается точка зрения, согласно которой «чем в большем подданные живут убожестве, тем многочисленнее их семьи» и «чем больше на них наложено дани, тем больше приходят они в состояние платить оные». По мнению Екатерины, «они суть два мудрования, которые всегда пагубу наносили и всегда будут причинять погибель самодержавным государствам».
«Наказ» провозглашал равенство всех граждан перед законом, выступал в защиту веротерпимости и вольности. Многие свои идеи императрица почерпнула из сочинений Беккариа, Вольтера, Монтескье, открыто заявив о своей приверженности гуманным принципам европейского Просвещения.
Это, однако нисколько не мешало ей оставаться ярым сторонником самодержавия. В России, заявляла Екатерина, «государь есть самодержавный; ибо никакая другая, как только соединенная в его особе, власть не может действовать сходно с пространством столь великого государства» (ст. 9); более того, «всякое другое правление не только было бы России вредно, но и вконец разорительно» (ст. 11). При этом она подчеркивала: «предлог» самодержавного правления состоит не в том, чтобы «у людей отнять естественную их вольность, но чтобы действия их направити к получению самого большого от всех добра» (ст. 13). Но до практики это не доходило, там все шло по налаженной колее: вводилось рабство на Украине, дарились фаворитам десятки тысяч «душ», повсюду утверждалось самое низменное тиранство. Ничто не могло помешать устоявшейся традиции — ни советы блестящих «учителей», вроде Вольтера и Дидро[4]; ни тревоги суровой пугачевщины.
Даже Французская революция 1789 г. лишь ужесточила политический режим: изданный после казни Людовика XVI Указ Екатерины Сенату (1793) запрещал ввозить в Россию «журналы и прочие периодические сочинения, во Франции издаваемые», а французам, желавшим остаться в России, выставлялось требование «отрещись присягою от правил безбожных и возмутительных, в земле их ныне исповедуемых». Бюст Вольтера был сослан из кабинета императрицы в подвал. Мыслящие люди затаились или перешли на попечение палача Шешковского. Мрачно и сиротливо завершалось восемнадцатое столетие, с новой силой повергая в раскол еще не окрепшее русское общество, разрывая тонкую нить зарождавшейся цивилизации.
Своей противоречивостью, разладом между словом и делом эпоха Екатерины II породила все позднейшие течения русской политической философии, начиная от либерализма и кончая консерватизмом и радикализмом. Именно тогда «завязывались те узлы, которые приходилось распутывать или еще более запутывать в настоящее время» [Л.С. Лаппо-Данилевский].
а) Либерально-правовое направление. Возникновение этого направления относится к наиболее светлой поре екатерининского царствования — времени составления «Наказа» и бурных законодательных дебатов 1767–1768 гг. В литературе появилась новая генерация мыслителей, воспитанных на идеалах просвещения и гуманизма. Одни из них, как, например, А.Я. Поленов, ратовали за отмену крепостного права; другие, вроде Д.С. Аничкова, И.А. Третьякова, С.Е. Десницкого, обсуждали проблемы мировоззрения и социальности; третьи, подобно М.Т. Болотову и Н.И. Новикову, развивали бурную писательскую и издательскую деятельность.
К этой славной когорте отечественных просветителей XVIII в. принадлежал и Я.П. Козельский (1728–1794), автор «Философических предложений» (1768), ознаменовавших крупную веху в становлении политической философии русского либерализма.
Козельского сближало с Татищевым и Крижаничем то, что он, как и они, крайне неприязненно относился к макиавеллизму. Заявляя о неприемлемости «безбожного совета» средневекового флорентийца, мыслитель признавал «слабой политику, где инде отдается на жертву один или несколько человек, будто для спасения множества; это не политика, а недостаток политики». Политику Козельский относил к разряду практических наук, ставя ее на один уровень с этикой. И все же, для него этика — «пустая наука», если она не сливается с политикой и законодательством. Здесь его установки были близки Гельвецию, который «немало подкрепил» его на поприще философских исканий. Политика должна не только укреплять благополучие общества, но и содействовать развитию добродетели и благопристойности. «Политика, — писал Козельский, — есть наука производить праведные намерения самыми способнейшими и праведными средствами в действо». Она как бы «выглаживает», «полирует» социальность, гармонизирует натуру человека, которая по своей природе «шероховата, следовательно и не выполирована». Поэтому познание политики составляет главнейшую задачу философии и тождественно познанию «общей природы вещей».
В зависимости от направленности политики Козельский разделял ее на «политику, касающуюся до каждого человека особо» и «политику, касающуюся до начальствующих особ». В своей первой ипостаси политика представляла собой «такое искусство в человеке, когда он во всей своей жизни поступает безобидно, добродетельно, следовательно и любезно в рассуждении других людей». Чтобы добиться успеха в этом, необходимо хорошо знать человеческие качества. Они отчасти зависят от врожденного темперамента, но в большей степени формируются окружающей средой и воспитанием. Разумный человек почитает доброе и отвращается от худого. Однако не все люди имеют верные представления о добре и зле. Отсюда их заблуждения и ошибки, и долг философов — помочь им в правильном «искании благополучия».
Что касается второго рода политики, то это уже сфера компетенции власти. «Начальствующим особам» вменялось в обязанность «управлять своими подчиненными так, чтобы они их любили и почитали». Для этого должно всемерно заботиться о цветущем состоянии государства и его «наружной безопасности». Если благополучие государства держится на «двух подпорках» — добронравии и трудолюбии граждан, то для соблюдения внешней безопасности в первую очередь необходимо «как можно меньше» зависеть от других государств, далее — «иметь доброе и справедливое… обхождение с другими народами» и, наконец, содержать «себя в вооруженном состоянии». Такое сочетание добродетели и силы, полагал Козельский, позволяет одним народам находить путь к доброй взаимности и полезному общению, а других удерживает от чрезмерных притязаний и опрометчивых действий.
Вместе с тем истинная политика не может строиться в расчете только на ближайшую перспективу и по «расположению других народов». Она должна руководствоваться идеей долговечности государства и предполагать достижение общей пользы. Это подводило Козельского к вопросу о формах правления. Его симпатии явно были на стороне республиканской системы. Он возражал Монтескье, который полагал, что республика приемлема лишь для малых государств, тогда как уделом обширных всегда остается монархия. Подобная классификация вполне устраивала Екатерину II, находившую самодержавие наиболее соответствующим громадным пространствам России. Козельского же монархия отвращала прежде всего с точки зрения человеческой пользы.«…В самовластных правлениях, — писал он, — трудно или и не можно быть добродетельным людям…». Таково же было мнение и самого Монтескье, и Козельский, отмечая противоречивость позиции французского мыслителя, ставил под сомнение вообще правомерность географической детерминации политической власти. Зато он охотно принимал его тезис о том, что только «в республиканском правлении общая польза есть основание всех человеческих добродетелей и законодательств». Для Козельского это означало превосходство республики над монархией, ибо «никакого народа нельзя сделать иначе добродетельным, как чрез соединение особенной пользы для каждого человека с общею пользою всех». Однако он допускал и возможность «совершенной» монархии, при которой государь правит на основе «справедливых законов» и при помощи специально подобранных — с учетом «качества разума, качества духа и качества сердца» — советников[5]. Эта «совершенная монархия» напоминала политические идеалы Симеона Полоцкого и Татищева. Козельский не до конца определился в своем выборе между республикой и монархией, но важно то, что он плюролизировал представление о путях развития российской государственности, развеял иллюзию нерасторжимости ее с монархическим правлением.
После Козельского уже мало кто пытался сообразовывать благоденствие России с общефилософскими рецептами. В политической мысли все более усиливалась критическая струя, вовлекавшая в свой поток не только отечественные, но и западноевропейские реалии. В Лондоне и Париже русские путешественники пристально вглядывались в чужеземные обычаи и традиции, стремясь постичь тайны цивилизованного существования. Вблизи многое утрачивало ореол процветания, отчетливо проступали контрасты и различия. Запад разнообразился в своих политических оттенках, умеряя восторги и упования российских европеистов.
Примечательный пример в этом отношении дает Д.И. Фонвизин (1744–1792), подолгу проживавший в 80-х годах в Париже. В одном из своих заграничных писем, адресуясь к графу П.И. Панину, он не без иронии заявлял: «…если кто из молодых моих сограждан, имеющий здравый рассудок, вознегодует, видя в России злоупотребления и неустройства, и начнет в сердце своем от нее отчуждаться, то для обращения его на должную любовь к отечеству нет вернее способа, как скорее послать его во Францию». Знакомство с этим европейским государством позволило Фонвизину выработать более трезвое и реалистическое понимание либерализма, очистить его от элементов утопизма и экзотики.
От проницательного взора писателя-сатирика не укрылось то, что во Франции «вольность по праву» совсем не одно и то же, что «действительная вольность». «Первое право каждого француза, — писал он, — есть вольность; но истинное настоящее его состояние есть рабство; ибо бедный человек не может снискивать своего пропитания иначе, как рабскою работою; а если захочет воспользоваться драгоценною своею вольностию, то должен будет умереть с голоду. Словом: вольность его есть пустое имя, и право сильного остается правом превыше всех законов». Столь печальное «состояние французской нации», по мнению Фонвизина, сложилось вследствие «злоупотреблений духовной власти», занятой больше собственным обогащением, нежели нравственным воспитанием общества. Падение церковного авторитета обусловило возникновение «систем нынешних философов», провозгласивших независимость добродетели от религии. В результате «первым божеством здешней земли» сделались деньги, а нормой отношений — борьба: «Кажется, будто все люди на то сотворены, чтоб каждый был или тиран, или жертва». Государство целиком оказалось «на откупу», пало под давлением торгового капитала. Король уже не столько управлял сам, сколько управлялся «чужими головами». Ни во что превратились даже его привилегии. Из уважения к особе государя во Франции было узаконено не собирать пошлины в местах его присутствия. Однако из-за этого он не мог бывать в Париже, ибо город по контракту был отдан на разграбление «государственным ворам», т. е. откупщикам. Тем самым он вынужденно оставался в Версале, «куда французского короля посылают откупщики на вечную ссылку». Фонвизину почти осязаемо удалось передать политическую атмосферу предреволюционной Франции, задолго до трагедии якобинства выделить в ней очаги будущих грозовых разрядов.
Глубокое знание западноевропейской действительности облегчило ему постижение «домашнего быта». Признавая равенство благом, когда оно происходит не от «развращения нравов», как во Франции, а основывается на «духе правления», как в Англии, Фонвизин