Ленин]; благодаря им завещанное русским Просвещением «слово» стало «делом», борьбой за обновление России. От них лучами расходятся самые разнородные тенденции, на целом столетие определившие идейно-политический пафос отечественной истории.
2. Революционный демократизм, или разночинство. Пример декабристов, хотя и трагический, оказал воодушевляющее воздействие на русское общество: в 40-60-е гг. на арену революционной борьбы выдвинулась новая общественная сила — разночинство.
«Организаторами народных сил» назвал разночинцев А.В. Луначарский. Они искренне верили, что будущее России находится в руках «людей трудящихся», создается совокупными усилиями народа. Разночинцы призывали раскрыть народу глаза на настоящее положение вещей, поднимать его на «святое дело», революцию. Это означало качественное преобразование идейно-теоретической платформы освободительного движения в России, переход от дворянской тактики «военных переворотов» к разночинско-народнической тактике крестьянских восстаний.
а) Подлинным вдохновителем разночинства, его primus inter pares был В.Г. Белинский (1811–1848), человек сложного ума и безудержных пристрастий. «Год назад я думал диаметрально противоположно тому, как думаю теперь…». «Ты знаешь мою натуру: она вечно в крайностях и никогда не попадает в центр идеи». Это из его писем-исповедей В.П. Боткину, которому Белинский поверял свои самые сокровенные мысли. Оттого не так-то просто схватить общую идею, руководившую им, придать характер системы его переменчивым воззрениям. Поворотный этап в идейной эволюции русского критика — разочарование в Гегеле. Им он увлекся под влиянием Н.В. Станкевича и М.А. Бакунина, своих первых философских наставников. В итоге Белинский довел до абсолютизации знаменитый тезис немецкого мыслителя о разумной действительности («я был последовательнее самого Гегеля»), и, примирясь с «расейскою действительностью», возвел на пьедестал Allqemeinheit — всеобщее. В нем он полностью растворил субъекта, человека. Вскоре, однако, пришло отрезвление: «благодарю покорно, Егор Федорыч (так в их кружке называли Гегеля. — А.З.), кланяюсь вашему философскому колпаку… Что мне в том, что я уверен, что разумность восторжествует, что в будущем будет хорошо, если судьба велела мне быть свидетелем торжества случайности, неразумия, животной силы? Что мне в том, что моим или твоим детям будет хорошо, если мне скверно и если не моя вина в том, что мне скверно?». Теперь Белинский охвачен желанием счастья для «каждого из моих братьев по крови», он требует отчета за каждую слезинку ребенка, за каждый вздох угнетенной твари. Но и тут он видит «хвост дьявола» — необходимость крови, насилия. Из эгоизма, субъективной жажды свободы рождается его революционаризм. Он в новой ипостаси, «идеею идей» для него становится социализм. Белинский горячо верит, что настанет время, когда «не будет богатых, не будет бедных, ни царей и подданных, но будут братья, будут люди». И потому нет ничего выше и благороднее, как способствовать его развитию и ходу. От прежней мечтательности не остается и следа. Перед глазами критика носится гильотина. Ему «смешно и думать, что это может сделаться само собою, временем, без насильственных переворотов, без крови». «Люди так, глупы, — заявлял Белинский, — что их насильно надо вести к счастью. Да и что кровь тысячей в сравнении с унижением и страданием миллионов. К тому же: flat justitia — pereat mundus[12]».
Благодаря Белинскому совершается изменение представлений о сущности революции: это уже не правительственный переворот, не захват власти, как думали декабристы, это — война, истребление угнетателей ради будущего блага угнетенных. Находя в славянофильстве постановку «самых важных вопросов нашей общественности», Белинский упрекал их за то, что они не могли «в самом зле найти средства к выходу из него»; его ожесточали любые «субстанциальные начала» — религия, философия, мораль, ограничивающие волю человека.
Бердяев обозначил феномен Белинского как проявление «некультурности радикализма», несущего на себе «отражение некультурности консерватизма, вандализма старой, официальной России». «Революция, — добавлял он, — слишком часто заражается тем же духом, против которого борется: один деспотизм порождает другой деспотизм, одна полиция — другую, вандализм реакции порождает вандализм революции». Отсюда и все нигилистическое в русском политическом радикализме, столь удручавшее Герцена, но осознанно проводившееся и Чернышевским, и Добролюбовым, и Писаревым — вплоть до русских марксистов.
б) А.И. Герцен (1812–1870). Благородная фигура Герцена еще ждет своего понимания. В созданной им теории «русского социализма» провозглашалось право каждого на землю, общинное владение ею и мирское самоуправление. «На этих началах, и только на них, — утверждал Герцен в статье „Русские немцы и немецкие русские“ (1859), — может развиться будущая Русь». Для этого вовсе не обязательны революции; достаточно реформ, мирных преобразований: «…Мы уверены, что нет никакой роковой необходимости, чтоб каждый шаг вперед для народа был отмечен грудами трупов». Общий план развития допускает альтернативу, история таит в себе бесконечное число непредвиденных вариаций. Одномерность существует лишь в воображении, фантазии адептов революции. Это перенесение на русскую почву опыта Запада: «… почему же народ, самобытно развившийся, при совершенно других условиях, чем западные государства, с иными началами в быте, должен пережить европейские зады?». Историю невозможно вытянуть «во фрунт», пристегнуть к упряжке прямолинейного прогресса; она, как и природа, развивается «в разные стороны», выявляет противоположные тенденции. История не кладет свой капитал «на одну парту», и, изменяя «старый порядок вещей», важно учитывать многообразие форм социального обновления.
Представляя историю ареной деятельности людей, Герцен обусловливал направленность деятельности соответствием ее разуму. Если деятельность охватывает веления человека, то разум утверждает неразрывность бытия и мышления. Без разума нет осознанной реальности, нет целостной и единой природы. Именно в разуме достигается полнота того, что есть; в нем физический мир находит «прояснение» нравственное, обретает свой критерий и смысл. «Природа, понимаемая помимо сознания, — туловище, недоросль, ребенок, не дошедший до обладания всеми органами, потому что они не все готовы. Человеческое сознание без природы, без тела — мысль, не имеющая мозга, который бы думал ее, ни предмета, который бы возбуждал ее». Из единства, целостности природы и мышления Герцен выводил принцип объективности разума, признавая его универсальным логическим постулатом собственной философии.
Объективируя разум, русский мыслитель отдавал себе отчет в том, что это может привести философию к идеализму или, во всяком случае, легализовать принцип веры применительно к разуму. Чтобы избежать подобных издержек, он подводил под философию нерушимый фундамент частных наук, естествознания.«…Философия без естествоведения так же невозможна, как естествоведение без философии». Сфера философии — разум, умозрение, сфера частных наук — опыт, эмпирия. Они взаимно дополняют и предполагают друг друга. Только органическое соотношение между естествознанием и философией открывает человеку истину сущего — единый, всеохватывающий разум.
Это не было материализмом, но это и не идеализм, не «идеалистический монизм», как думал Г.В. Плеханов. Герцен принципиально дистанцировался как от материализма (он упрекал «Локкову школу» за отрицание объективности разума, сведение «механики мышления» к отдельной, частной способности «одного типического человека»), так и от идеализма (его не устраивало то, что Гегель «хотел природу и историю как прикладную логику, а не логику как отвлеченную разумность природы и истории»). В философии он предпочитал среднюю линию — рационалистического реализма, который принимал установку идеализма на объективацию разума, но делал это в интересах антропологизации, гуманизации природы. По существу Герцен выражал то же умонастроение, что и Галич; в этом смысле они оба — предтечи философии русского космизма. «Это треть всей русской литературы», — говорил о Герцене Л.Н. Толстой.
в) Вслед за Герценом теорию русского, или крестьянского социализма разрабатывал Н.Г. Чернышевский (1829–1889). Он также считал возможным для России миновать капитализм, непосредственно перейти к социализму. К такому убеждению его приводил анализ поземельных отношений на Западе, который он осуществил на основе гегелевской диалектики. Чернышевский высоко ценил идею немецкого философа о том, что высшая степень развития по форме сходна с его началом. Развертывая далее аргументацию, он строил следующую триадическую схему:
«Первобытное состояние (начало развития). Общинное владение землею». Чернышевский опровергал славянофилов, признававших общинное устройство «прирожденною особенностью русского или славянского племени». Оно, на его взгляд, составляло принадлежность всех народов в древнейшие периоды их исторической жизни. Общинное владение землей, писал он, «было и у немцев, и у французов, и у предков англичан, и у предков итальянцев, словом сказать, у всех европейских народов», но впоследствии, с усложнением общественных отношений, «оно мало-помалу выходило из обычая, уступая место частной поземельной собственности». При общинном строе человеческий труд не был связан с личным наделом земли и не требовал затрат почти никаких капиталов.
«Вторичное состояние (усиление развития). В этом периоде земледелие возвышается на новую стадию, которой не знала Россия». Она осталась при прежней общинной системе, не пытаясь подражать Западу в интенсивности и разнообразии жизни. Тем временем на Западе земля из общинной собственности превращается в частную, поступает в неотъемлемое владение отдельного лица. Вначале такая хозяйственная форма была вполне прогрессивной и служила «источником правильного дохода». Но усиливающаяся торгово-промышленная деятельность производит громадное развитие «спекуляции», охватывающей все отрасли хозяйства, включая земледелие. Вызванные спекуляцией перемены приводят к тому, что «личная поземельная собственность перестает быть способом к вознаграждению за затрату капитала на улучшение земли». Отныне обработка земли начинает требовать таких капиталов, которые превышают средства огромного большинства земледельцев, а земледельческое хозяйство приобретает такие размеры, которые далеко превышают силы одного хозяйства. Уничтожаются существовавшие раньше преимущества частной поземельной собственности.
Из недр вторичного состояния вырабатывается третья, высшая ступень, сходная с начальным, первичным состоянием. То, к чему Запад пришел вследствие трудной и сложной эволюции, России сохранила в неизменности с первобытных времен, и для ее возрождения необходимы лишь политические перемены. Общинное владение, заявлял Чернышевский, «представляется нужным не только для благосостояния земледельческого класса, но и для успехов самого земледелия: оно оказывается единственным разумным и полным средством соединить выгоду земледельца с улучшением земли и методы производства с добросовестным исполнением работы». Это и означает достижение социализма, о котором мечтает Запад и который так просто, так легко может осуществиться в России.
Диалектика оказывала Чернышевскому плохую услугу: сам того не подозревая, он попадал в сети консервативного идеала. Даже Белинскому, несмотря на всю его враждебность к капитализму, было ясно, что «внутренний прогресс гражданского развития в России начнется не прежде, как с той минуты, когда русское дворянство обратится в буржуази». Чернышевский по существу отстаивал не прогресс, а «охранение»; его общинный социализм, выведенный на основе гегелевской триады, предполагал удержание России в «первобытном состоянии», отбрасывая «средние моменты», т. е., собственно, цивилизацию.
Очевидно, насколько упрощенно воспринимал Чернышевский философию. Он видел в ней лишь приемы аргументации, отстаивания своих идеологических убеждений. Философия у него не знает истории, не развивается, а лишь переходит из одной формы в другую, и каждая новая система полностью опровергает предыдущую. Вот о Фейербахе: «Когда он явился, то устарел Спиноза». О Канте: «…система Канта в прах разбита… системою Фихте… а система самого Фихте?… не только Кант, но и разбивший