нам, что категория Истины пуста. Конечно, он делает это, стремясь единственно к отрицанию истин, и в этом должен быть побежден. Но побежден в соответствии с этическими нормами этой борьбы. Философский экстремизм, мыслительная фигура катастрофы, хочет уничтожить софиста. На самом же деле он лишь вносит свою лепту и участие в его триумф. Ведь если философия отказывается от своей операции и своей пустоты, у категории Истины, чтобы установиться, остается только догматический террор. На что софисты с полным на то основанием вскроют сделку философского желания с тиранией.
К этому и сводится стоящая перед нами сегодня проблема. Идея Конца философии есть также и идея конца категории Истины. Речь здесь, вне всякого сомнения, идет об итоге катастроф нашего века. Догматический террор принял форму Государства. Догматическая философема дошла до того, что воплотилась в полиции и лагерях уничтожения. Прославлялись места, проборматывались святые имена. Катастрофа компрометировала философию.
Временное крушение всякого доверия к марксизму, как и «дело Хайдеггера», не более чем аватары этого компрометирования. Мы видим, чего стоило философии отказаться от своей пустоты и своей вечности. От своей операции. Чего стоило желание реализовать себя во времени.
И тем не менее провозглашение конца философии и несвоевременности Истины и составляет собственно софистический итог нашего века. Мы присутствуем при втором антиплатоновском реванше, ибо современная «философия» является обобщенной софистикой, которая, впрочем, не лишена таланта и величия. Языковые игры, деконструкция, слабость мысли, неисправимая разнородность, разногласия и различения, развалины Разума, выдвижение фрагмента, раскрошенные дискурсы — все это служит доводом в пользу софистической мысли и загоняет философию в тупик.
Просто скажем: после софистического или постсовременного итога катастроф нашего века открывается время противо-софистического итога. И поскольку эти катастрофы родились из доведенной до пароксизма воли философии вписаться в Историю, поскольку катастрофы Истины происходят из-за того, что одержимая своим прошлым и своим становлением философия уступает по поводу пустоты и по поводу вечности, — постольку законно, что новый философский итог направлен против авторитета истории, против историцизма.
Центральным пунктом является вновь развернуть категорию Истины в ее операции, в ее способности охватить. Это развертывание включит в себя и преодолеет возражения большой современной софистики. Да, Истина должна восстановить свои клещи, посторонившись перед законами языка, перед случайностью, перед неразличимым, перед событием, перед особенностью. Философия должна явным образом считать свою центральную категорию пустой. Но она должна также считать, что эта пустота является условием некой эффективной операции.
Философия не должна уступать ни по поводу сцепленности, просвещенной современной математикой, ни по поводу возвышения и пределов, просвещенных современной поэтикой. Напряженность любви прояснят зигзаги психоанализа. Стратегию убеждения прояснят дебаты по поводу политики и демократии.
Это станет пятой вариацией на мою тему. Она звучит совсем просто:
5. Философия возможна.
Откуда следует еще один вариант этого варианта; скажем, тезис 5 bis:
5 bis. Философия необходима.
Речь здесь идет не об истории философии. Речь идет не об идеологии. Как и не об эстетике, не об эпистемологии, не о политической социологии. Речь идет не об исследовании правил языка. Речь идет о самой философии в ее специфической обособленности, в ее соответствии предложенному мной определению. Речь идет о философии, какою она была учреждена Платоном.
Мы можем, мы должны написать для наших современников «Государство» и «Пир». Точно так же как, примеряясь к главным софистам, у Платона были «Горгий» и «Протагор», у нас должны быть «Ницше»[11] и «Витгенштейн». И, для меньших, «Ваттимо» и «Рорти». Не более и не менее полемичные, не более и не менее уважительные.
Философия возможна, философия необходима. И тем не менее, чтобы она была, ее надо желать. Филипп Лаку-Лабарт говорит, что История — он размышляет о нацистском варварстве — отныне запрещает нам желать философии. Не могу с ним в этом согласиться, ибо подобное убеждение сразу ставит философию в слабую по отношению к современной софистике позицию. Возможен другой выход: желать философии вопреки истории, порвать с историцизмом. Тогда философия вновь предстает тем, что она и есть: проблеском вечности, без Бога или души, из одного только факта, что ее усилие примиряет нас с тем, что имеются истины. Такова ориентация того, что я не колеблясь считаю для мысли долгом. И если я сравниваю, как то делает и Малларме, пустую вечность философской истины с грядкой идеальных и, следовательно, несуществующих цветов, с ирисами, род которых — «семейство ирисовых» — существует лишь в философской операции, скажу вместе с ним, смешивая жажду и предписание, — совсем как Истина водружает измышление искусства на измышление знания:
Блеск длительной алчбы, Идеи
Во мне все жаждало узреть
Возникшую в грядах аллеи
Семейства ирисовых сеть.[12]
Подобное возникновение, подобное воз-вращение утвердительной мысли составляют также и пари. Вновь Малларме: «Из каждой мысли исходит бросок кости». Так подбросим же философские кости! Пока они падают, всегда найдется время поспорить с современными софистами о том, что Малларме зовет «формирующимся итогом».
Определение философии[13]
Философию предписывают условия, которые являются типами истинностных, или родовых, процедур. Эти типы суть наука (точнее, матема), искусство (точнее, поэма), политика (точнее, политика изнутри, или политика раскрепощения) и любовь (точнее, процедура, которая превращает в истину разъединенность половых позиций).
Философия есть мыслительное место, в котором провозглашается, что «имеются» истины, а также их совозможность. Чтобы добиться этого, она выдвигает оперативную категорию, Истину, которая вскрывает в мысли действенную пустоту. Эта пустота обнаруживается сообразно изнанке последовательности (стиль доказательного изложения) и потустороннего предела (стиль убедительного, или субъективирующего, изложения). Философия как дискурс обустраивает тем самым наложение измышления науки и измышления искусства.
В пустоте, открытой диапазоном или промежутком между двумя режимами измышления, философия охватывает истины. Этот охват составляет ее действие. Этим действием философия объявляет, что имеются истины, и делает так, что мысль оказывается охвачена этим «имеется». Эта охваченность действием удостоверяет единство мысли.
Будучи измышлением знания, философия подражает матеме. Будучи измышлением искусства, она подражает поэме. Будучи насыщенностью действия, она похожа на любовь без предмета. Обращенная ко всем, чтобы они тоже уловили существование истин, она схожа с политической стратегией, которая не ставит своей целью власть.
Этой четверицей дискурсивных подражаний философия завязывает в самой себе систему своих условий.
Такова причина, по которой всякая философия родственна по стилистике своей эпохе. Подобная постоянная современность направлена, тем не менее, не на эмпирическое время, а на то, что Платон называет «временное всегда», на вневременную сущность времени, которую философия называет вечностью. Философский охват истин подставляет их вечности, вечности, можно сказать вместе с Ницше, их возвращения. Это вечное пребывание тем более реально, что истины уловлены в крайней срочности, крайней неустойчивости своей временной траектории.
Акт охвата, каким его направляет вечность, извлекает истины из оболочки смысла, отделяет их от мирового закона. Философии свойственно изъятие — в том смысле, что она образует в знании дыру или прерывает, чтобы истины были все вместе высказаны, циркуляцию смысла.
Философия — акт бессмысленный и уже тем самым рациональный.
Философия никогда не является интерпретацией опыта. Она — действие Истины по отношению к истинам.
И это действие, которое, согласно мировому закону, непродуктивно (ему не произвести ни одной истины), вводит субъект без объекта, открытый единственно к перемещаемым при его охватывании истинам.
Назовем «религией» все то, что предполагает непрерывную связь между истинами и циркуляцией смысла.
Тогда можно сказать: наперекор всякой герменевтике, то есть наперекор религиозному закону смысла, философия располагает совозможные истины на фоне пустоты. Тем самым она изымает мысль из какого бы то ни было предположения о Присутствии.
Изымательные операции, которыми философия улавливает истины «вне смысла», сопрягаются с четырьмя модальностями, каковые суть: неразрешимое, которое соотносится с событием (истина не есть, она грядет); неразличимое, которое соотносится со свободой (траектория истины не вынужденна, а случайна); родовое, которое соотносится с бытием (бытие истины — это бесконечное множество, изъятое из всякого предиката в знании); неименуемое, которое соотносится с Благом (насильственное наименование неименуемого порождает катастрофу).
Схема связей между четырьмя фигурами изъятия (неразрешимым, неразличимым, родовым и неименуемым) уточняет философскую доктрину Истины. Эта схема располагает мысль о пустоте как фон, на котором охватываются истины.
Философский процесс поляризуем специфическим соперником, софистом. Внешне (или дискурсивно) софист неотличим от философа, поскольку его деятельность также сочетает измышления знания и измышления искусства. Субъективно же он ему противостоит, поскольку его языковая стратегия направлена на то, чтобы избежать любого позитивного утверждения, касающегося истин.
В этом смысле можно также определить философию как действие, противопоставляющее неразличимые дискурсы.
Или еще: как то, что отделяет себя от своего двойника.
Философия всегда — битье зеркала. Это зеркало — поверхность языка, на которой софист располагает все то, с чем обращается в своей деятельности философия. Если философ намеревается рассматривать себя единственно на этой поверхности, он видит, как там появляется его двойник, софист, и может тем самым принять его за себя.
Это отношение с софистом изнутри подвергает философию искушению, в результате которого она вновь расщепляется надвое. Ибо желание покончить с софистом раз и навсегда противоречит охвату истин: «раз и навсегда» неизбежно означает, что Истина аннулирует случайный характер истин и что философия неподобающе объявляет себя производительницей истин. Из-за чего быть-истинным оказывается в положении дублера акта Истины.
Тройное воздействие священного, экстаза и террора извращает тогда философскую операцию и может препроводить ее от апоретической пустоты, которая поддерживает ее действие, к преступным предписаниям. Из-за чего философия является проводником в мысль каждой катастрофы.
Предотвращающая катастрофу этика философии целиком содержится в постоянной сдержанности по отношению к ее софистическому двойнику, сдержанности, благодаря которой философия избавляется от искушения раздвоиться (сообразно паре пустота/субстанция), чтобы иметь дело с первичной, основывающей ее двойственностью (софист/философ).
История философии — это история ее этики: череда насильственных жестов, посредством которых философия отступает от своего катастрофического удвоения. Или иначе: философия в своей истории есть не что иное, как дематериализация Истины, а также и самоосвобождение ее действия.
Виктор Лапицкий. Продолжение следует
Повторения, на которые так щедра история, принимают подчас странные формы. Когда в 1986 году, спустя пару лет после смерти Мишеля Фуко, вышла в свет посвященная ему книга Жиля Делеза, она, свидетельствуя в том числе и об определенном движении в сторону смены актуальной философской парадигмы, лишь подтвердила в глазах философского полусвета и масс-медий само собой разумеющийся факт; король умер, да здравствует король! Пост философа номер один, столь необходимый для интеллектуального комфорта масс, благополучно перешел из рук в руки, и непростые отношения — как личные, так и систем мысли — двух протагонистов (вкупе с навязанной преемнику отрешенностью от жизни) лишь оттеняли совершенно законный характер этой филиации.
Не знаю, насколько сознательно повторил этот жест Ален Бадью, опубликовав в 1997 году книгу «Делез»[14], в которой он подвел итог своей многолетней и глубоко принципиальной полемике с умершим двумя годами ранее автором «Анти-Эдипа», но прав на