совозможности расточаемым мыслью истинам, поддержка и использование — пусть даже глубоко искаженное или подрывное — категории Субъекта? Или же, напротив, наше время таково, что мысль требует эту категорию деконструировать? На этот вопрос Лакан отвечает радикальной перестройкой сохраняемой категории (что означает, что для него современный период философии продолжается, той же точки зрения придерживаются Жамбе, Лардро и я сам); Хайдеггер (но также — с некоторыми оговорками — Делез и — уже безо всяких оговорок — Лиотар, Деррида, Лаку-Лабарт и Нанси) отвечает, что в нашу эпоху «субъективность подошла к своему свершению», что, следовательно, мысль может свершиться лишь по ту сторону этого «свершения», каковое — не что иное, как разрушительная объективация Земли, что категория Субъекта должна быть деконструирована и воспринята как последняя (значит, современная) аватара метафизики и что философское устройство рационального мышления, центральным оператором которого является эта категория, до такой степени кануло отныне в бездну забвения своих основ, что «мысль начнется лишь тогда, когда мы узнаем что так возвеличиваемый на протяжении столетий Рассудок — самый озлобленный враг мысли»,
Остаемся ли мы все еще — и на каком основании — галилеевцами и картезианцами? Способны ли еще Разум и Субъект служить векторами для философских конфигураций, даже если Субъект лишен центра или пуст, а Разум подчинен избыточной случайности события? Является ли истина прикровенной несокрытостью, риск которой вбирает в слова одна только поэма? Или же философия обозначает так в своем собственном пространстве разъединенные родовые процедуры, плетущие смутное продолжение Нового времени? Должны ли мы в ожидании продолжать или поддерживать размышления? Таков сегодня единственный полемически значимый вопрос: решить, остается ли форма мысли нашего времени, философски просвещенная событиями любви, поэмы, матемы и изобретенной политики, связанной с той диспозицией, которую Гуссерль все еще называл расположенностью к «картезианскому размышлению»,
4. Хайдеггер в качестве общего места
Что же говорит «текущий» Хайдеггер — тот, согласно которому организуется мнение? Вот что:
1) Современная фигура метафизики, какою она сложилась вокруг категории субъекта, находится в стадии своего завершения. Истинный смысл категории субъекта выдвигается в универсальном процессе объективации, процессе, подобающим именем которому служит господство техники. Становление человека субъектом — не более чем окончательное метафизическое переписывание установления этого господства: «Сам факт того, что человек становится субъектом, а мир — объектом, является не более чем следствием процесса обустраивания сущности техники». Как раз потому, что она является результатом планетарного развертывания техники, категория субъекта и непригодна, чтобы повернуть мысль в направлении сущности этого развертывания. Осмыслить технику как окончательную историчностную аватару и закрытие метафизической эпохи бытия — единственно возможная сегодня программа для мысли как таковой. Мысль тем самым не в состоянии установить свое местоположение на основе того, что мы предписываем удержать категорию субъекта: это предписание неотличимо от предписания техники.
2) Планетарное господство техники кладет конец философии; в нем необратимо исчерпываются возможности философии, то есть метафизики. Наше время не является в точности «современным», если понимать под «современным» ту пост-картезианскую конфигурацию метафизику которая вплоть до Ницше организовывала превосходство Субъекта или Сознания над положением философского текста. Ибо наше время — время свершения окончательной фигуры метафизики, время исчерпания ее возможностей и, следовательно, время без-различной экспансии техники, каковой отныне нет нужды представлять себя в виде какой-то философии, поскольку в ней сама философия или, точнее, то, что философия удерживала и означивала из могущества бытия, свершается как опустошающая Землю воля.
3) Техническое осуществление метафизики, двумя главными «непременными следствиями» которой являются современная наука и тоталитарное государство, может и должно быть определено мыслью как нигилизм, то есть в точности как свершение не-мысли. Техника доводит до высшей степени не-мысль, поскольку мысль может быть только о бытии, а техника является конечной судьбой отхода от бытия в неукоснительном рассмотрении сущего. Техника на самом деле — это воление, отношение к бытию, чье чреватое забвением принуждение существенно, поскольку оно реализует волю к порабощению сущего в его совокупности. Техника есть воля к досмотру и превосходству над сущим, каким оно есть, как доступное беспредельному манипулированию дно. Единственным «понятием» бытия, известным технике, является понятие первичной материи, без ограничений подвергаемой принуждению сорвавшимися с цепи волением производить и ведением разрушать. Воля по отношению к сущему, каковая составляет сущность техники, нигилистична в том, что она трактует сущее без какой-либо оглядки на мысль о его бытии и в таком забвении бытия, которое забывает и о самом этом забвении. Отсюда следует, что имманентное технике воление призывает к небытию бытие сущего, трактуемого им в его совокупности. Воля к досмотру и превосходству есть то же самое, что и воля к уничтожению. Полное разрушение Земли является непременным горизонтом техники не по той частной причине, что имеется та или иная практика (например, военная, или ядерная, на которой основан этот риск), а потому, что по самой своей сути технике свойственно мобилизовывать бытие, бесцеремонно трактуемое как простое хранилище резервов для воления, в непроявленной и существенной форме небытия,
Таким образом, наше время столь же нигилистично, если вопросить его в отношении мысли, как и если вопросить его о разворачиваемой им судьбе бытия. Что касается мысли, наше время отворачивается от нее радикальным затемнением раскрытия, попущения быть, каковое обусловливает ее отправление, и нераздельным господством воления. Что касается бытия, наше время обрекает его на уничтожение или более того: само бытие есть фаза своего предложения как небытия, с тех пор как оно, удалившееся и изъятое, расточается единственно в замыкании первичной материи, в техническом резерве бездонного дна.
4) В современную эпоху (когда человек становится субъектом, а мир — объектом, потому что постепенно устанавливается господство техники), затем в наше время, время сорвавшейся с цели объективирующей техники, только нескольким поэтам удалось выговорить бытие или, по меньшей мере, условия возвращения мысли, вне субъективных предписаний технической воли, к расцвету и Раскрытию. Поэтическая речь — и только она одна — прозвучала как возможное основание собирания Раскрытия, против бесконечного и замкнутого резерва трактуемого техникой сущего. Эти поэты — непревзойденный Гельдерлин, позже Рильке и Тракль. Их поэтическое слово прорвало ткань забвения и удержало, сохранило не само бытие, историчностная судьба которого свершается в бедствиях нашего времени, а вопрос о бытии, Поэты были пастырями, недремлющими стражами этого вопроса, ставшего из-за господства техники в общем и целом невыговариваемым.
5) Поскольку философия завершена, нам только и остается, что заново произнести хранимый поэтами вопрос и уловить, как он звучал на протяжении всей истории философии, начиная с ее греческих истоков. Мысль сегодня пребывает на условиях поэтов. На этих условиях она поворачивается к интерпретации истоков философии, к первым жестам метафизики. Она намерена искать ключи к своей судьбе, ключи к собственному фактическому свершению в первом шаге забвения: Этот первый шаг забвения — Платон. Анализ платоновского «поворота» в том, что касается связи бытия и истины, позволяет ухватить историчностную судьбу бытия, каковая завершается на наших глазах провоцированием уничтожения. В центре этого «поворота» лежит интерпретация истины и бытия как Идеи, то есть аннулирование поэмы в пользу — здесь я говорю на своем языке — матемы. Хайдеггер интерпретирует платоновское прерывание поэтического и метафорического рассказа идеальной парадигматикой матемы как начальную ориентацию судьбы бытия на забвение его расцвета, отказ от его первоначального присвоения поэтическим языком греков. Посему можно с тем же успехом сказать, что восхождение к истоку, каким оно обусловливается сегодня поэтическим словом, возвращается к слову поэтов греческих, доплатоновских поэтов-мыслителей, которые еще сохраняли напряжение раскрытия и прикровенного расцвета бытия.
6) Таким образом, тройное движение мысли сочетает обусловленность поэтическим словом, интерпретационное восхождение к платоновскому повороту, управляющему метафизической эпохой бытия, толкование досократовского истока мысли. Это тройное движение позволяет высказать гипотезу о возврате Богов, о событии, в котором смертельная опасность, коей уничтожительная воля подвергает человека — этого функционера от техники, — была бы превозмогнута или предотвращена посредством предоставления бытию убежища, пере-показа мысли ее судьбы как раскрытия и расцвета, а не как бездонного дна резерва сущего. Предположение о возврате Богов может быть высказано мыслью, которую наставляют поэты, оно, очевидно, не может быть сообщено. Изречение «только Бог может нас спасти» имеет следующий смысл: наставляемая поэтами мысль, воспитанная на осознании платоновского поворота, обновленная интерпретацией греческих досократиков, может поддержать в самых недрах нигилизма возможность — без доступных высказыванию способа и средств — ресакрализации Земли. «Спасти» — вовсе не значит здесь вяло принять некий придаток в виде души. «Спасти» означает: отвратить человека и Землю от уничтожения — уничтожения, которого в конечной технической фигуре своей судьбы бытие должно в качестве бытия себе желать. Бог, о котором идет речь, — отвращающий от судьбы. Речь идет не о том, чтобы спасти душу, а о том, чтобы спасти бытие, причем спасти его от того, что только и может подвергнуть его опасности и что есть оно само в неумолимом окончательном предписании своей историчности. Это спасение в бытии себя собою обязывает дойти до конца бедствий, а тем самым и до конца техники, чтобы рискнуть отвернуть, поскольку только при самой крайней опасности взрастает и то, что спасает.
5. Нигилизм?
Мы не согласны ни с тем, что слово «техника», даже если заставить откликнуться в нем греческое ?????, пригодно, чтобы указать на сущность нашего времени, ни с тем, что имеется некоторое полезное для мысли соотношение между «планетарным господством техники» и «нигилизмом». Медитации, домыслы и диатрибы по поводу техники, сколь бы распространенными они ни были, остаются одинаково нелепыми. И надо заявить во весь голос о том, о чем втихую думают многие изощренные хайдеггерианцы: тексты Хайдеггера по этому поводу не избегают подобной напыщенности. «Лесная тропа», ясный взгляд крестьянина, опустошение Земли, укорененность в естественном ландшафте, расцветающая роза — весь этот пафос со времен Альфреда де Виньи («и на быка стального, что мычит и пышет паром, раньше, чем нужно, взгромоздился человек»), через Жоржа Дюамеля и Жионо и вплоть до наших публицистов, соткан из одной только реакционной ностальгии. Стереотипный характер этих привычных рассуждений, относящихся к тому, что Маркс называл «феодальным социализмом», является, впрочем, лучшим доказательством того, сколь мало в них осмысленного смысла.
Если бы мне потребовалось сказать что-либо о технике, чья соотнесенность с современными требованиями философии довольно незначительна, то, скорее всего, я бы выразил сожаление, что она все еще так заурядна, так скромна. Недостает множества полезных орудий, другие же известны лишь в тяжеловесных и неудобных вариантах! Пробуксовывает или подчиняется тому, что «жизнь слишком медлительна», огромное количество грандиозных приключений — взять хотя бы исследование планет, энергию термоядерного синтеза, летательные аппараты для всех, объемные, пространственные изображения… На