Скачать:TXTPDF
Манифест философии. Ален Бадью

перед ним более одинок, чем когда-либо. Нужно понять, что вопрос Хайдеггера: «почему поэты?», может обернуться для поэта как: «почему философы?», и если ответом на этот вопрос будет: «чтобы были поэты», то тем самым удваивается одиночество поэта, которое Целан своим творчеством превратил в событие, поэтически потребовав от него освободиться. Эти два значения их встречи, впрочем, отнюдь не противоречат друг другу. Как мог Хайдеггер разбить зеркало стихотворения — что на свой лад делала поэзия Целана, — он, который не верил, что может истолковать свою собственную вовлеченность в национал-социализм, оставаясь в рамках политических условий? Это молчание, помимо того что самым тяжким образом оскорбляло еврейского поэта, являлось также непоправимым философским упущением, поскольку доводило до высшей степени, вплоть до нестерпимости, уменьшающие и уничтожающие последствия шва. Целан смог тут опробовать, что же в конечном счете сулит философский фетишизм поэмы. Глубочайший смысл его поэтического творчества состоит в том, чтобы избавить нас от этого фетишизма, освободить поэму от ее умозрительных паразитов и возвратить в братство ее времени, где она отныне пребывала бы в мысли по соседству с матемой, любовью и политическим изобретением. Событие заключается в том, что в тоске и отчаянии поэт Целан выявляет в поэзии путь этого возвращения.

Таковы события, которые обусловливают сегодня в каждой родовой процедуре философию. Наш долгпроизвести понятийную конфигурацию, способную собрать их вместе, сколь бы мало именуемыми и даже выявляемыми они еще ни были. Как родовое Пола Коэна, теория любви Лакана, политика, верная Маю-68 и Польше, поэтический призыв Цела на вне поэмы одновременно возможны для мысли? Речь ни в коем случае не идет о том, чтобы подвести им общий итог; эти события разнородны, невыравниваемые. Речь идет о том, чтобы произвести понятия и правила мышления, — возможно, донельзя далекие от всякого явного упоминания этих имен и свершений, возможно, как нельзя им близкие, не суть важно, — но обязательно такие, чтобы через эти понятия и правила наше время оказалось бы представим о как время, когда в мысли имело место то, что никогда прежде места не имело и что отныне способны разделить, даже того не зная, все, потому что некая философия устроила для всех общее прибежище из этого «имевшего место».

9. Вопросы

По своему содержанию предлагаемый мною жест пересоставления философии щедро продиктован особенностями событий, затронувших четыре родовые процедуры (Кантор-Гедель-Коэн для матемы, Лакан для концепции любви, Пессоа-Мандельштам-Целан для поэмы, череда смутных событийностей между 1965 и 1980 годом для политического изобретения). Большие концептуальные вопросы, вызванные неопределенностью этих обстоятельств мысли и которые надлежит философски спроецировать в единое пространство (в каковом будут осмысляться мысли нашего времени), по завершении событийной ориентировки выявляются достаточно отчетливо. Впрочем, даже тогда, когда они отрицают за философией ее право на существование и полемизируют против систематичности, наши философы, хайдеггерианцы, современные софисты, метафизические лаканисты, доктринеры от поэзии, стремительно преумножающиеся сектанты, — все они работают над этими вопросами: не так-то легко избежать императива условий, пусть и непризнанных, ибо то, на чем они основываются, имело место.

Первый из вопросов — вопрос Двоицы вне его обычной, то есть диалектической, формулировки. Я показал, что он поддерживает всю любовную аналитику. Но очевидно, что он же находится и в самом центре политических новаций — в виде места, которое впредь должен занимать в них конфликт, Классический марксизм являет собою резко выраженный дуализм; пролетариат против буржуазии. Он сделал антагонизм ключом к любому представлению политики. «Классовая борьба» и «революция», затем, в государственном видении вещей, «диктатура пролетариата» служили арматурой для поля размышления о практических мерах. Политика осмыслялась лишь постольку, поскольку движение Истории структурировалось существенной Двоицей, основанной на реальности экономики и эксплуатации. Политика «сосредоточивала экономику», что означает, что она организовывала стратегию Двоицы вокруг государственной власти. Ее конечной целью являлось разрушение политической машинерии противника, она подменяла разрозненные и более или менее мирные столкновения, противопоставлявшие на социальной почве эксплуатируемых и эксплуататоров, некоторым глобальным столкновением, при котором каждый класс оказывался спроецирован в представляющий его политический орган, классовую политическую партию, В конечном счете разрешить этот конфликт могло только насилие (восстание или длительная гражданская война). Но смутные событийности 60–70 годов как раз и поставили на повестку дня упадок, историческую неуместность этой мощной концепции. Сегодня ищется мысль о такой политике, которая, имея дело с конфликтом, включая структурную Двоицу в свое поле деятельности, не имеет этой Двоицы в качестве своей объективной сущности. Или, скорее, объективистской доктрине Двоицы (классы переходны по отношению к процессу производства) текущая политическая новация пытается противопоставить видение Двоицы «в историчности», что означает, что реальная Двоица есть некоторое событийное производство, политическое производство, а не объективное или «научное» допущение. Мы должны сегодня приступить к обращению вопроса о Двоице; сам тип понятия в его объективности (классовая борьба, двойственность полов, Добро и Зло…) станет тем, на что накалывается случайное производство, связанное с событием. Случается Двоица, а не, как некогда, Единое; Двоица пост-событийна. Единое (классовое единство, любовное слияние, Спасение) было предоставлено человеку как его затруднение и задача. Мы же скорее будем думать, что нет ничего труднее Двоицы, нет ничего более подчиненного одновременно случаю и верности труда. Высший долг человека — произвести совместно Двоицу и мысль о Двоице, отправление Двоицы.

Второй вопросвопрос объекта и объективности. Я показал, что определяющей функцией поэтов века поэтов было установить, что доступ к бытию и к истине предполагал отстранение категории объекта как органической формы предъявления. Объект вполне может быть категорией знания, он служит препятствием пост-событийному производству истин. Поэтическая дезобъективация, условие открытости к нашей эпохе как эпохе дезориентированной, обосновывает философское высказывание, которое в своей радикальной обнаженности, звучит следующим образом: никакая истина не имеет объекта.

Фундаментальной тогда оказывается следующая проблема: влечет ли за собой отстранение категории объекта отстранение и категории субъекта? Это, вне всякого сомнения, видимый эффект большинства стихотворений века поэтов. Я отмечал плюрализацию, рассеивание субъекта у Рембо, его отсутствие у Малларме. Субъект поэзии Тракля разве что занимает место смерти. Хайдеггер, подшившись к поэтам, имел все основания говорить, что невозможно помыслить современное местоположение Человека, исходя из категорий субъекта и объекта. Напротив, Лакан был хранителем субъекта лишь постольку, поскольку он также перенял, переработав категорию объекта. В качестве причины желания лакановский объект (по правде говоря, очень близкий своим несимволизируемым и частным характером «трансцендентальному объекту = х» Канта) является определением субъекта в его бытии, что Лакан разъясняет следующим образом: «Тот субъект, который полагает, что способен добраться до самого себя, чтобы указать на себя в высказывании, — не что иное, как такой объект».

Можно резюмировать эту ситуацию, исходя из логики швов, какою та по сегодня направляла безбытие современной философии. Философские учения, подшитые к своему научному условию, выше всего ставили категорию объекта, и объективность является их общепризнанной нормой. Философские учения, подшитые к политическому условию, то есть варианты «старого марксизма», либо полагают, что субъект «возникает» из объективности (переход, обычно заслугами Партии, от «класса-в-себе» к «классу-для-себя»), либо, куда последовательнее, отстраняют субъекта в пользу объективности (для Альтюссера материя истины принадлежит процессу без субъекта) и парадоксальным образом смыкаются с Хайдеггером, превращая субъект в простой оператор буржуазной идеологи (для Хайдеггера «субъект» есть побочный продукт царства техники, но можно сойтись на том, что на самом деле это также и царство буржуазии). Для философских учений, подшитых к поэме или, более общим образом, к литературе, к искусству, мысль уклоняется и от объекта, и от субъекта. Наконец, для лакановцев имеются приемлемые понятия и того и другого. Все сходятся в единственном пункте, каковой является столь общей аксиомой философской современности, что я могу к ней только присоединиться: в любом случае не стоит вопрос об определении истины как «адекватности субъекта и объекта». Все расходятся, когда речь заходит о том, чтобы на деле осуществить критику адекватности, поскольку не достигли согласия о статусе терминов (субъект и объект), между которыми эта адекватность действует.

Заметим, что эта типология оставляет незанятым одно из мест: место той мысли, которая поддерживала бы категорию субъекта, но при этом позволяла бы поэтам отстранить объект. Задача подобной мысли состоит в том, чтобы произвести такое понятие субъекта, которое не поддерживалось бы никаким упоминанием об объекте, субъект, если можно так выразиться, без визави. У этого места плохая репутация, поскольку оно вызывает в памяти абсолютный идеализм епископа Беркли. И однако же, как будет понятно, я стремлюсь к тому, чтобы его занять. В свете возможного возрождения философии я считаю центральной проблему субъекта без объекта, точно так же как дезобъективация, отъединив истину от знания, послужила основой для века поэтов и тем самым определяющей критикой позитивистского и промарксистского швов. Впрочем, я полагаю, что одно-единственное понятие, понятие родовой процедуры, объединит в себе дезобъективацию как истины, так и субъекта, в результате чего субъект предстанет просто-напросто конечным фрагментом некоторой постсобытииной истины без объекта. Только на пути субъекта без объекта и сможем Мы заново начать «картезианское размышление» и вместе с тем остаться верными приобретенному в век поэтов опыту — верными чисто по-философски, то есть неподшито. Как я убежден, именно к подобному движению мысли и призывают стихотворения Пауля Целана, особенно тот таинственный наказ, который сочетает в себе идею, что доступ к бытию не есть открытый, царский путь объективности, и идею об изымательской заболеваемости метками, надписями на обманчивой протяженности чувственного дарения:

Смысл тоже приходит по более узкой просеке

которую торит самая смертельная из воздвигнутых нами меток.

Третий вопросвопрос о неразличимом. Суверенность языка является сегодня общепринятой догмой, хотя между «точным языком», о котором грезят позитивисты, и «поэтическим речением» хайдеггерианцев лежит не одно только недоразумение по поводу сущности языка. Что-то вроде пропасти разделяет полный номинализм Фуко и доктрину символического у Лакана. С чем, однако же, все согласны, будучи вписаны в то, что Лиотар называет «большим языковым поворотом» западной философии, так это с тем, что на рубежах языка и бытия ничего нет и что либо существует некая возможность «собирать бытие» в языке; либо то, что есть, является таковым, только будучи поименованным; либо бытие как таковое избавлено от языка, что никогда не имело иного смысла, кроме передачи его другому языку, будь то языку поэта, Бессознательного или Бога.

Я уже указывал, что в этом пункте нас ведет единственно матема. Современная убежденность — та же самая, что и у Лейбница: тут не было бы неразличимого для мысли, если понимать под «неразличимым» явное понятие того, что избавлено от языка. О том, что избавлено от языка, невозможно иметь ни понятия,

Скачать:TXTPDF

Манифест философии. Ален Бадью Философия читать, Манифест философии. Ален Бадью Философия читать бесплатно, Манифест философии. Ален Бадью Философия читать онлайн