«Ев¬ропа», «Азия», «Старый Свет», «Евразия» *. Отмечая равноценность культур, существовавших или существую¬щих в истории, евразийцы, однако, утверждали, что исто¬рия — это борьба культур между собой, их возникнове¬ние, расцвет и гибель. Мистицизм и ненаучность воззре-ний евразийцев сказывались в признании «неисповеди¬мости катастрофической смены времен и эпох». В то же время высказывались идеи о зависимости смены культур от смены поколений и от степени религиозности культуры (безрелигиозные культуры объявлялись упадочными). Более конкретными рассуждения евразийцев становились тогда, когда они переходили к осмыслению современной им мировой истории и ее центрального события — Ок¬тябрьской революции.
По вполне понятным причинам контрреволюционная эмиграция была болезненно прикована к проблеме «рус¬ской революции», загипнотизирована этим событием, ибо, потеряв свое собственное старое социально-экономиче¬ское и историческое бытие и не обретя нового, она была обречена на уход из истории, на смерть в идейном и соци¬альном смысле. «Принятие» же революции всегда оказы¬валось в итоге одним из проектов ее подрыва и «изжи¬вания». «Принятия», компромиссы, уступки Советской власти давали иллюзорную возможность «вписаться» в новую Россию, быть сопричастной ей и даже выступать от ее имени. Постоянные «пересмотры», «переоценки», ограниченные тем не менее кругом старых доктрин, со¬здавали видимость жизни, видимость причастности эми¬грации к послеоктябрьской России.
Н. Трубецкой рассматривал революцию как поворот¬ный пункт в извечной борьбе между Россией, «истинное» лицо которой он представлял по-славянофильски, и За¬падом, выступающим в обличии романо-германского «хищнического и завоевательного духа». По весьма странной логике Трубецкого получалось, что «отныне
* «Термином «Евразия», — писалось в одном из документов это¬го течения, — мы означаем особый материк, как место развития спе¬цифической культуры, евразийской и русской… Культурное и геогра-фическое единство Евразии сказывается в ее истории, определяет ее хозяйственное развитие, ее самосознание и ее историческую миссию в отношении к Европе и Азии» (55, 76).
126
Россия вступила в новую эпоху своей жизни, в эпоху утраты независимости» (119, 302). Это, по его мнению, случилось потому, что в ней победили «западнические» социалистические и коммунистические идеи. И в перспек¬тиве мировой революции он предрекал России судьбу колонии «коммунистической Европы». Однако этот неве¬роятный сплав национализма, пессимизма и антикомму¬низма самым неожиданным образом заканчивался на¬деждой на «грядущее освобождение» не только России, но и всего «угнетенного человечества» от ига «романо-германских хищников». «При таких условиях, — фанта¬зировал Трубецкой, — вступление в среду колониальных стран новой колониальной страны, огромной России… может явиться решительным толчком в деле эмансипации колониального мира от романо-германского гнета. Россия может сразу стать во главе этого всемирного движения» (там же, 304). Далее перед взором Трубецкого возникали образы России — «наследницы Великих ханов», «продол¬жательницы дела Чингиза и Тимура», «объединитель¬ницы Азии» и т. д. И уже непонятно было, где в его кон¬цепции кончалась Россия-колония и начиналась Россия — «наследница Великих ханов». Ясно было одно: Трубец¬кой ратовал за «азиатскую ориентацию» и «поворот на Восток». Идея такого поворота сопровождалась пропаган¬дой патриархальщины и самобытной национальной куль¬туры, причем самобытность русской культуры связыва¬лась с «восточным православием», «русским благочести¬ем», «праведным патриотизмом», ощущением «степной стихии», «континентальности» и т. п. Большинство евра¬зийцев не поддержало очевидно нелепой мысли Н. Тру¬бецкого об «утрате независимости» Россией в результате Октябрьской революции, однако понимание последним самобытности России, его идея «великого возрождения» были с теми или иными вариациями приняты и развиты ими. Был удержан и антикоммунизм Трубецкого.
Эклектизм и шаткость рассуждений евразийцев бро¬сались в глаза во всех их выводах и оценках. Поверх¬ностность обобщений и натяжки были обусловлены при¬верженностью большинства евразийцев к идеалам «Евра¬зии» и допетровской Руси. «Новый историософский син¬тез» как идеал чаемой России состоял из трех главных компонентов: религиозного (православная духовность и культура), идеологического («праведный» патриотизм и
127
национализм) и государственного (концепция «идеокра¬тии»). Это было нечто подобное тому, что произошло в свое время (около 100 лет назад) в историософском со¬знании славянофилов и их более консервативных совре¬менников, представителей доктрины «официальной на¬родности». Стремясь «возродить» и «оздоровить» Россию, они предлагали для ее будущего в качестве идеала куль¬туру и быт прошлого, причем настоящее и будущее рас¬сматривались как символы ухудшения и упадка.
Оживление евразийством консервативных идей Сто¬летней давности выглядело смехотворно. Может быть, это покажется парадоксальным, но эсхатологические концеп¬ции, например, Булгакова или Бердяева в сравнении с евразийскими или сменовеховскими идеями были более последовательными и в известном смысле более адекват¬но отражали психологию мышления и перспективы бур¬жуазно-помещичьей эмиграции — «перспективы» истори¬ческого тупика и конца. Это была магистральная, хотя и тупиковая, линия русского идеализма, и она была куда более последовательным выражением его нисходящего движения.
Евразийство просуществовало около десяти лет — с начала 20-х — до начала 30-х годов. В ходе своего вы¬рождения оно потеряло культурологический, историософ¬ский и религиозный оттенки своей идеологии, и все его идеи и проекты относительно будущего России перешли в плоскость «практической организации мира и жизни». Главное внимание стало уделяться проблеме государ¬ства, которое рассматривалось как наиболее решающее и мощное выражение и инструмент «практической орга¬низации». Реакционные тенденции евразийства особенно обнажились в связи с построением утопии «евразийского государственного строя». Основные ее черты сводились к следующему. Государство объявлялось надклассовым институтом, «твердой» властью, функционирующей в условиях частной собственности. Непосредственной соци¬альной опорой тоталитарного «евразийского государства» должны были стать люди, преданные «евразийской идее» и помогающие осуществлению и господству «идеокра¬тии», т. е. власти этой идеи. Особое значение в создании «национал-патриотической» атмосферы «идеократии» придавалось так называемому ведущему отбору соци-альных групп. Он предусматривал систему организацион-
128
ных, идеологических и психологических процедур, кото¬рые позволили бы в первую очередь сформировать «соци¬альную группу» фашистского типа. «Принадлежность к ней (социальной группе. — В. К.) должна определять¬ся… основным и главным признаком, — объявлялось в «евразийской» декларации, — именно исповеданием евра¬зийской идеи, подчинением ей, «подданством». Таков ве¬дущий отбор в евразийском государстве…» (56, 14).
Начав с попыток признать необходимость Октябрь¬ской революции, евразийцы — через поиск «самобыт¬ности» России — очень скоро пришли к религиозно-нацио¬налистическим, тоталитаристским и фашистским идеям «евразийской идеократии». Такая эволюция идей «нового историософского синтеза» была обусловлена не только старым идейным багажом его творцов, но и в значитель¬ной степени состоянием европейских буржуазных об¬ществ этого периода, переживавших распространение и усиление влияния фашизма. Она отразила факт проник¬новения идеологии сначала итальянского, а затем не¬мецкого фашизма в определенные слои контрреволюци¬онной эмиграции, в которых эта идеология нашла благо¬приятную почву, удобренную идеями антикоммунизма, национализма и религиозного фанатизма.
129
§ 4. Эмигрантская философская периодика — летопись разложения
Для того чтобы картина идейно-философской эволю¬ции, происходившей в послеоктябрьской эмиграции, была полнее, необходимо сказать вкратце об основных рупо¬рах эмигрантской религиозно-философской мысли, жур¬налах «Современные записки», «Путь» и «Новый град».
«Современные записки» — толстый правоэсеровский журнал — выходили в Париже с 1920 по 1939 г. Их редак¬торами были И. Бунаков, М. Вишняк, Н. Авксентьев и В. Руднев. Политическая программа журнала не была четко определена. Призывы к борьбе за «социальную демократию» уживались с антисоветизмом, ориентация на Запад — с националистическими тенденциями, статьи позитивистского содержания соседствовали с религиозно-мистическими материалами. «Идя привычной для рус¬ской освободительной мысли народнической стезей, — писалось в одном из номеров, — «Современные записки»
129
стремятся, однако, выйти за ее пределы на простор «об¬щенационального строительства»». Разумеется, ссылка на «народническую освободительную стезю» была обыч¬ным демагогическим приемом, так как белоэмигрантская эсеровщина уже давно растеряла остатки прогрессивных идей русского народничества второй половины XIX в.
Буржуазно-националистический, контрреволюционный и антикоммунистический характер журнала стал очевид¬ным с первых же номеров. Реставраторские настрое¬ния и идеи были той платформой, которая объединяла кадетов и эсеров, меньшевиков и монархистов, анархи¬стов и различного рода «социалистов». В журнале публи¬ковались статьи Д. Мережковского, Л. Шестова, Н. Бер¬дяева, Л. Карсавина, Г. Федотова, Ф. Степуна и др. Поли¬тические тенденции «Современных записок» сводились к защите «патриотического смысла февральской револю¬ции», причем эта защита объявлялась «прямой задачей консервативного фланга единой, антибольшевистской, по¬революционно-демократической общественности» (113, 373). «Современные записки» не смогли сказать ничего нового, они были всего лишь местом, где сталкивались, боролись, изменялись и исчезали надежды и идеалы реставраторски мыслящей эмиграции.
Процессы деградации захватывали не только обще¬ственные течения и направления, но и индивидуальное эмигрантское сознание. Каждый все более становился «замкнутой скульптурой в нише собственного прошлого» (112, 358). И чем больше говорилось об объединении и сплочении во имя «возрождения» России, тем очевиднее становилось не только идейное разложение эмиграции, но и кризис личности эмигранта. «…Я снимаю с себя, — го¬ворит о своем состоянии один из героев набоковского романа, — оболочку за оболочкой, и наконец… не знаю, как описать, — но вот что знаю: я дохожу путем посте¬пенного разоблачения до последней, неделимой, твердой сияющей точки, и эта точка говорит: я есмь! — как пер¬стень с перлом в кровавом жиру акулы, — о мое верное, мое вечное… и мне довольно этой точки, — собственно, больше ничего не надо» (107, 53). Обреченность, безы-сходность, историческое одиночество… О внутреннем состоянии эмигрантского сознания нужно говорить пре¬жде всего ввиду необычности исторических условий суще¬ствования этого явления. В самом деле, в центре буржу-
130
азной цивилизации возникло довольно-таки уникальное явление — русская буржуазно-помещичья эмиграция. Как могила с буйно разросшимися кладбищенскими цветами, «благоухала» она в сердце Европы. Но какие мысли мог¬ли вызвать вид и запах этих цветов у западного обыва¬теля?.. Мысли об умирании эпохи эксплуатации, ее культуры, ее духа, о будущей судьбе господствующих классов и всего буржуазного мира возникали без особого напряжения ума и воображения.
Представители западной буржуазной культуры в об¬щем не смогли и не захотели увидеть в том идейном ба¬гаже, который принесла им русская эмиграция, нечто себе близкое и родственное. Имело место лишь известное созвучие идей и мировоззрений, некоторое влияние эми¬грантской мысли на буржуазную мысль и историографию, особенно в аспекте восприятия русской истории и истории СССР *.
Немаловажное значение в данном случае имели спе¬цифические черты этого идейного багажа: неославяно¬фильские, националистические и монархические идеи, чуждые либеральным слоям западного общества; в основ¬ном опирающиеся на восточнохристианскую традицию теология и религиозная философия также не могли рас¬считывать на восторженный прием со стороны католи-ческого и протестантского читателя. Но главная причина духовной изоляции русской эмиграции лежала в особен¬ностях исторического развития Запада после первой ми¬ровой войны, когда, преодолев послевоенные неурядицы и трудности, а также экономический кризис конца 20-х— начала 30-х годов, он вступил в эпоху научно-технической революции и формирования «массовой» культуры, «мас-сового» общества. «Сконцентрированное» и «спрессован¬ное» революцией русское буржуазно-помещичье прошлое стало инородным, экзотическим явлением на фоне быстро изменяющейся жизни послевоенного империализма.
Однако если социально-психологический облик эми¬грации носил черты обреченности, упадка, деморализации и пессимизма, то классовая ее сущность проявилась в контрреволюционности и антисоветизме. «…После то¬го, — говорил В. И. Ленин в 1921 г., — как мы отразили наступление международной контрреволюции, образова-
* Подробнее об этом см. гл. IX.
131
лась заграничная организация