очень односторон¬ним в своей последовательности философом. Для того «чтобы, — говоря его же словами, — перейти от одной крайности к другой, нужно было необычайное нравствен¬ное потрясение» (там же, 43). Трудно сказать, какое по¬трясение нужно было перенести, чтобы, сначала припи¬сав науке невиданное всемогущество, затем с труднообъ¬яснимой страстью обрушиться на нее. Шестов занял
230
крайнюю позицию, объявив внешний мир, науку и разум не имеющими к «подлинному» человеку никакого отно¬шения. Человек стал анализироваться в принципиально «ненаучных» категориях горя и преступления, безумия и трагедии, отчаяния и смерти.
Одной из проблем, буквально захвативших Шестова, была проблема смерти. В решении ее сплелись самые разнообразные мотивы шестовского творчества: страх перед смертью как ужасным и неминуемым событием в человеческой жизни и его эстетизм, столкнувшийся с этой проблемой в трагедиях Шекспира. Человеческая смерть превратилась в философии Шестова даже в особый кри-терий и аргумент, т. е. приобрела в его экзистенциализме определенную методологическую функцию. Решая эту проблему, Шестов занял мировоззренческую позицию, включающую на этом этапе стоические, героические, гу¬манистические элементы.
Свои рассуждения о смерти Шестов начинал с рас¬смотрения классического случая, когда человек оказы¬вается убитым кирпичом, сорвавшимся с карниза. Суще¬ствуют, пишет он, три точки зрения на этот случай. Пред¬ставители первой говорят: все это нас не касается, предо¬ставьте нам «забавляться маленькими радостями жизни»; представители второй — это те, которые не могли радо¬ваться и забавляться, но «с отчаянием и проклятием при¬няли за единственный закон для человеческой жизни случай»; представители же самой распространенной (по¬зитивистской) точки зрения признали «абсолютное зна¬чение кирпича», отвергнув при этом как бездумные вос¬торги первых, так и отчаяние вторых, приняв доводы обыденного здравого смысла: «Восторг — неуместен, а отчаяние слишком тяжелое чувство» (там же, 30—31). Сам Шестов склоняется ко второй точке зрения, опреде¬ляя все остальные как бесчеловечные и даже античело¬вечные, так как они пытаются объяснить случившееся (смерть, трагедию, ужас, случай) не с позиции са¬мого человека, а с позиций кирпича. За исходное, гово¬рит Шестов, необходимо брать ужасное, трагедию, отчаяние как они есть, а не бежать от них посредством объяснений, уводящих от существа дела (теория вероят¬ности, законы падения кирпича и т. п.). Все эти рассу¬ждения понадобились Шестову для того, чтобы выяснить, имеют ли трагедия, смерть, случай, ужас и отчаяние в
231
жизни человека какой-то смысл, и если да, то в чем он состоит. «Если трагедия накануне смерти, — писал он, — имеет смысл, если она не оказывается насмешливою иг¬рою адских или — что еще хуже — равнодушных сил. . то этим снимаются все обвинения с жизни» (там же, 238).
Рассуждения Шестова о смерти носят характер по¬иска выхода из ужасного по своей безысходности состоя¬ния. Неприемлемость обычно предлагаемых решений со¬стоит, по его мнению, в их отстранении от трагедии, отходе от нее. Если даже борьба со смертью и заканчи¬вается победой человека, то это — всего лишь временная оттяжка. В конечном же счете смерть и ужас берут верх в ситуации покорности судьбе. Но «мы, — утверждает Ше¬стов, — не слепые, которых насмешливая или бессильная судьба загнала в лес и оставила без проводников, а су¬щества, сквозь мрак и страдания идущие к свету». Жизнь, продолжает он, — это школа, «где мы растем и совер¬шенствуемся», а не тюрьма, «где нас подвергают пыт¬кам» (там же, 246). Необходимо, говорит он, найти ка¬кой-то фундаментальный способ решения проблемы смер¬ти, означающий и путь к «великому счастью», и победу над смертью. Первое, что предлагает Шестов, — не бе¬жать и не закрывать глаза на трагедию, а занять твер¬дую стоическую позицию перед лицом смерти, и тогда что-то может открыться. Философ остается пока еще по эту сторону действительности, так как личность, о кото¬рой он говорит, еще в мире и ее судьба — земная судьба. Им даже выдвигается возможность открытия некоторого «великого закона осмысленности явлений нравственного мира». Необычность здесь — в пути, в способе познания и открытия этого закона, тождественного раскрытию смысла жизни, объяснению судьбы. Он может быть от¬крыт, утверждал Шестов, только на пути, проходящем через несчастье, страдания и трагедию.
В отличие от тех крайних ситуаций, в которые ставит своих героев Достоевский, Шестов отрицает всякую вну¬треннюю динамику, активность человека в этих ситуа¬циях. В них действует случай, глупость, необъяснимое разумом — и все это в атмосфере безысходного отчаяния. Никакой заведомой «идеологии» Шестов не признает. У Достоевского герои обычно желают «пострадать», со¬знательно входят в «пограничные ситуации» для того, чтобы проверить «на практике» определенные идеи ав-
232
тора. Поэтому ведущие герои Достоевского чаще всего таковы, что их действия могут показаться необъяснимы¬ми и алогичными лишь для читателя, но не для них самих (и, конечно же, не для автора). В отличие от Достоев¬ского Шестов не хочет экспериментировать с идеями и образами. Трагическая, отчаявшаяся личность как глав¬ный объект его интереса ничего не отражает и ничего не стремится доказать. Он говорит о ситуациях, навязанных человеку случаем, причем не предполагается никаких ис¬ключительных обстоятельств: каждый, замечает Шестов, может и, рано или поздно, окажется помимо своей воли и невзирая на исповедуемые им идеи жертвой «кирпи¬ча». Вот тогда-то, по Шестову, требуется особая внутрен¬няя собранность, предельная напряженность. Эта пози¬ция сопровождается отчаянием и ужасом. Но вся эта предельная напряженность должна быть обращена к то¬му, что лежит в глубине, за трагедией и случаем. Не бегство, не утешение, не сострадание и покорность судьбе, а открытость смерти и трагедии — вот к чему призывает Шестов. «Вместо того, чтобы пойти навстречу всему, что дается нам в жизни, и через великое горе прийти к вели¬кому счастью, чтобы самому стать в борьбе за лучшее достойным этого лучшего, человек ищет покоя и убаю¬кивающих песен мечтательной философии» — таково мнение Шестова о господствующей тенденции в науке, философии и морали (там же, 67—68).
Несмотря на наличие героических и гуманистических мотивов в работах Шестова этого периода, предлагае¬мые им принципы человеческого существования не со¬держали в себе активного, творческого и социального начала. Прохождение через «великое горе», «вглядыва¬ние» в трагедию на деле ведь не означает ничего, кроме напряженной, страстной и захватывающей позиции, со¬стояния, а говоря точнее, — «стояния». Это было именно состояние, а не действие или борьба. То, на что обращает внимание Шестов, действительно крайне серьезно, и, чув¬ствуя эту серьезность, он доходит до настоящего апофео¬за, но апофеоза своеобразного статичного стоицизма; хотя все это можно назвать серьезной «жизненной» по¬зицией, однако смысл ее — не более чем стояние на грани смерти. Шестов стремился к «великому счастью», но путь к этому счастью начинался с последней, крайней точки «несчастья». Состояние «вглядывания в трагедию»
233
отрывало человека от всего, чем он живет в обыденной жизни. Путь к добру через трагедию, который провоз¬гласил Шестов, не приводил, однако, к преодолению мо¬рализма, были предложены лишь способы разрешения антиномии добра и зла. Шестов пытался решить их не в «диалектическом» направлении, а, так сказать, в «ли¬нейном»: через зло — к добру. Правда, человек у Шесто¬ва всегда остается пассивным, асоциальным существом (таковыми казались ему его любимые герои: библейский Иов, подпольный человек Достоевского, Сократ, Кирке¬гор, Ницше).
Личность в экзистенциализме Шестова бессильна перед самой данностью ужаса, перед лицом мира, его стихий, царством случая, трагедией, смертью, злом. Ма¬ксимум «активности» для нее — не бежать от всего этого, а мужественно встретить все, что посылает судьба. Оди¬ночество, покинутость, оставленность, приниженность, вина и многие другие сугубо экзистенциалистские кате¬гории были открыты Шестовым и приписаны обыденно¬му существованию человека еще до начала XX в., т. е. задолго до возникновения западноевропейского экзистен¬циализма.
Работа Шестова «Шекспир и его критик Брандес» характерна тем, что в ней были заложены основные прин¬ципы его философской позиции. Вместе с тем книга была довольно рыхлой и эклектичной, что в значительной сте¬пени обусловливалось незавершенностью мировоззрения Шестова. Эклектизм сказывался прежде всего в проти¬воречивом сосуществовании стремления к отысканию «жизненной позиции» и предпочтения, отдаваемого худо¬жественному способу мышления как высшей форме «жиз¬ни» (эстетизм). Шестов колебался между отысканием начал, побеждающих смерть в жизни, и отрицанием воз¬можности отыскания смысла самой жизни.
В работах Шестова 900-х годов литературно-философ¬ский критицизм приобретает более отточенную форму, принципы иррационализма и нигилизма проводятся бо¬лее последовательно, что было обусловлено его максима¬лизмом, т. е. усилиями найти смысл жизни, побеждаю¬щий смерть, а также углубленностью в проблемы траге¬дии. Вывод, к которому он пришел, идя от анализа трагедий Шекспира к «философии трагедии», гласил: «В законах природы, в порядке, в науке, в позитивизме
234
и идеализме — залог несчастья, в ужасах жизни — залог будущего. Вот основа философии трагедии: к этому при¬водят скептицизм и пессимизм…» (там же, 3, 229—230).
235
§ 3. Некоторые черты нигилизма Шестова
Как максималист (на меньшее, чем обретение «абсо¬лютного» смысла жизни и победа над смертью, он не соглашался), Шестов был буквально одержим отыска¬нием у других мыслителей того, что либо прямо не отно¬силось к задаче разгадки человеческой судьбы и поиску «великого» счастья, либо являлось отступлением от этого поиска. Тогда он со всей изощренностью своего литера¬турного таланта обрушивался на того или иного мысли¬теля, обвиняя его в отступничестве, предательстве, тру¬сости, жестокости, бесчеловечности и т. п.
Одной из главных причин максимализма шестовской критики была его, возможно так им до конца и не осо¬знанная, гордыня самомнения.
Случилось так, что, будучи несомненно отзывчивым человеком, он был потрясен нравственно необъяснимым фактом человеческой смерти, перед лицом которой «все остальное ничтожно». И в это «все остальное» вошли построения всех других (кроме конгениальных ему) мыслителей. Шестов уверовал, что обладает особым правом заподозривать и как угодно резко и односторонне крити¬ковать других уже потому, что он якобы понял «истинное значение» древнего изречения «memento mori» — «помни о смерти». Гордыня Шестова выражалась в бесцеремонности и легкости заключения: если какой-либо мысли¬тель или художник обеспокоен чем-то иным, кроме из¬любленных шестовских вопросов, то он «не помнит о смерти», а это — тяжкий грех и преступление. И он почти в буквальном смысле совал всем в лицо это изре¬чение, полагая, что он чуть ли не единственный человек, который еще помнит об этом *. Оборотной стороной этого
* Антигуманизм шестовских претензий приобретает здесь гро¬тескный характер. Нельзя же всю человеческую жизнь рассматривать под знаком смерти. Жизнь индивида — это неразрывное единство его личной жизни с жизнью других людей, природой и историей. Между тем, если человека постоянно испытывать смертью, точнее напоми¬нанием о ней, то его жизнь превратится либо в истязательство, либо в пошлую мелодраму, в которой самое серьезное и интимное для человека приобретет ничтожный смысл.
235
великого самомнения Шестова была «отчаянность» его гордости: гордость от отчаяния, скептицизма и песси¬мизма, т. е. в конечном счете от слабости. Это был ма¬ксимализм человека, от всего отказавшегося, но одновре¬менно желавшего обрести некое иное