«все» неизвестно каким образом. Шестовский «максимализм» оказывался минимализмом, духовной нищетой отчаявшегося чело¬века.
Когда противоречивая мировоззренческая и психоло¬гическая позиция Шестова окончательно наполнилась религиозным содержанием, это означало, что он, как глу¬боко расколотая личность, нашел по сути классически иллюзорный выход из гипертрофированного бессилия и идеалистически-максималистского протеста против этого бессилия. О подобном феномене писал К. Маркс: «Рели-гиозное убожество есть в одно и то же время выражение действительного убожества и протест против этого дей¬ствительного убожества. Религия — это вздох угнетенной твари, сердце бессердечного мира, подобно тому как она — дух бездушных порядков» (1, 1, 415). Это рели¬гиозное убожество: «вздох угнетенной твари» и одновре¬менный протест — нашло в Шестове своего литератур¬ного выразителя. И не случайно отрицательное состоя¬ние убожества переходило здесь в столь же отрицатель¬ный, но воинственный протест, в нигилизм.
Довольно сильная деструктивная энергия шестовского нигилизма была направлена против мировой философ¬ской традиции. Даже «избранные» им мыслители (До¬стоевский, Ницше, Лютер и др.) не избежали самых серьезных обвинений в нравственном компромиссе, сла¬бости, трусости и т. п. Шестов, по выражению С. Булга¬кова, «рубил головы», и делал он это с утонченным удо¬вольствием. Яркий тому пример — отношения, сложив¬шиеся между Шестовым и Гуссерлем.
По воспоминаниям Шестова, Гуссерль говорил о нем: «Никто никогда еще так резко не нападал на меня, как он, — и отсюда пошла наша дружба». Слова эти пора¬зили Шестова своим «бескорыстием». Как мы сейчас убе¬димся, Шестов не случайно закавычивает это слово. «…Его (Гуссерля. — В. К.) интересует, прежде всего, истина, и на почве разыскания истины не только возмож¬на, но почти необходима дружба с идейным противни¬ком» (135, 300). Позиция Гуссерля не вызывала у Ше-
236
стова никакого сочувствия потому, что разыскание исти¬ны, по его мнению, хуже, чем самоубийство, это самое страшное для человека, пытка и унижение, длящиеся тысячелетиями усилия превратить человека в камень, навеки подчинить его непререкаемости истины. «Чтоб познание было значимым, нужно признать его абсолют¬ным — и принять все, что оно от нас потребует. Обого¬творить камень, принять беспощадную жестокость, само¬му окаменеть, отречься от всего, что нам наиболее нужно и дорого… Или отбросить абсолютное познание, восстать против принуждающей истины… Первое сделал в новое время Гуссерль…» (там же, 325).
По части безжалостных приговоров Шестов был осо¬бенно талантлив, и на признание Гуссерля в дружбе от¬вет не мог быть более жестоким, чем следующий: «Рез¬кость моих нападок не только не ослабляет, но, наоборот, подчеркивает огромное значение (здесь нужно было бы уточнить: огромное негативное значение, — но Шестов этого не делает, и отсюда вся «тонкость» его насмешки) того, что вы сделали для философии… Если в ином мире меня обвинят в том, что, начав борьбу с самоочевидно-стями, я предал философию, — я укажу на вас, и вы бу¬дете гореть, а не я. Вы так долго и с такой силой и неумо¬лимостью гнали и преследовали меня своими самооче¬видностями, что у меня не оставалось другого выхода: либо во всем вам покориться, либо решиться на отчаян¬ный шаг — восстать уже даже не против вас, а против того, что считалось и считается до сих пор вечно неоспо¬римым основанием всякой философии, всякого мышле¬ния: восстать против самоочевидностей» (там же, 304).
Итак, Гуссерль предан во власть геенны огненной только за то, что «самоочевидные» истины, к созерцанию которых призывала гуссерлевская система, не имели ни¬какого отношения к проблеме смерти и бессмертия, сча¬стья и трагедии и т. п. Но так ли уж виноват во всем этом Гуссерль и был ли таким страшным преступником философ, который в ответ на подобные обвинения пред¬лагал дружбу? Не сам ли Шестов совершает здесь все те «преступления против человечества», которые он при¬писал Гуссерлю? В самом деле, что такое философия для Гуссерля? Сам Шестов вспоминает: «…у нас разгорелся горячий спор по вопросу — что такое философия? Я ска¬зал, что философия есть великая и последняя борьба —
237
он мне резко ответил: «Nein, Philosophie ist Besinnung» (Нет, философия есть осмысление. — В. К.)» (там же, 305).
Гораздо большим рационалистом, идеалистом и ма¬ксималистом выглядит в этой ситуации сам Шестов. Со всей серьезностью, на которую он был только способен, Шестов, по видимости борется за человека, в действи¬тельности же личность целиком сведена у него к фило¬софии, интеллектуальной деятельности. И разве не оправ¬данной была резкость, с какой Гуссерль, будучи привер¬женцем «философии как строгой (!) науки», восстал против этого тоталитаристского редукционизма?! Гус¬серль оказался (чего Шестов так и не понял, закавычив слово «бескорыстие») гораздо человечнее, не отожде-ствляя человека с философией, которая является лишь одной из граней неисчерпаемо многообразной человече¬ской деятельности. Шестов в этом споре продемонстри¬ровал чрезвычайную односторонность и фанатизм, обер¬нувшийся против него же. «Вы, — справедливо заключал Гуссерль, — точно превратили меня в каменную статую, поставили на высокий пьедестал, а затем ударом молота разбили эту статую вдребезги. Ну, точно ли я такой ка¬менный?» (там же, 302). В ответе Шестова совсем не чувствуется, что он понял жалобу Гуссерля. Напротив, он торжествует, что допек-таки «великого философа» н в конце концов вместо ответа рисует ему перспективу Страшного суда и сулит ему вечные муки.
Шестов глубоко ошибается, утверждая, что, «абсо¬лютизируя истину, Гуссерль принужден был релятивизи¬ровать бытие, точнее человеческую жизнь» (там же, 316) *. Скорее наоборот, сам Шестов релятивизировал все человеческие ценности, всякую человеческую деятель¬ность, абсолютизировав «стояние» перед смертью, сведя все человеческое к абсурду, тоске по вере. Борясь против попытки «философов» превратить личность в камень, Шестов парадоксальным образом призывал «окаменеть» в состоянии отчаяния, трагедии: «…через слезы, взы¬вающие к Творцу, а не через разум, допрашивающий «данное», идет путь к началам, истокам, к корням жиз¬ни» (там же, 324—325). Таковой была «человекоцен-
* Мы не касаемся здесь проблем и противоречий самого гуссер¬левского идеализма.
238
тричность» Шестова, таким слепым и безжалостным к окружающим реальным людям был его нигилизм.
Другой, не менее характерный случай, показывающий всю некритичность нигилистического критицизма Ше¬стова, — полемика, возникшая между ним и Бердяевым в 1905 г. В ответ на замечание Бердяева о том, что Ше¬стов впадает в противоречие, когда воюет с разумом рациональными средствами, последний заявил, что так «ловить» на слове нельзя: «вместо того, чтобы, по-чело¬вечеству, сознавая, как невозможно найти адекватные выражения, прийти мне на помощь и догадаться, он мне в колеса палку вставляет» (136, 5, 120—121). Как го¬ворится, лежачего не бьют. Но почему же Шестов не расслышал нечто аналогичное в вопросе Гуссерля («Ну точно ли я такой каменный?»)? На это есть только один ответ. В полемике с Бердяевым Шестов лишь притворял¬ся лежачим: он не воспринял всерьез того, что борьба идей и борьба против идей не тождественна борьбе лю¬дей и борьбе против людей. Он хотел «растрогать» Бер¬дяева всего лишь для того, чтобы тот перестал его «ло¬вить на слове», чтобы тот отстал от него. После этого неожиданного психологического приема Шестов со спо¬койной совестью начал с еще большей энергией и, как ему казалось, безнаказанно («лежачего не бьют») со¬вать другим палки в колеса, обвинять в противоречиво¬сти, трусости мысли, отправлять на вечные муки и т. п.
Ограниченность шестовской точки зрения сказалась в его неспособности признать, что поиск истины или практических жизненных решений не имеет ничего об¬щего с нигилизмом и разрушением мировой философской традиции. Нигилизм является, так сказать, нервом фи¬лософской позиции Шестова. Он лежит в основе его на¬падок на науку и искусство, мораль, разум, культуру и общественную практику в целом. «Шестов, — справедли¬во отмечает А. И. Новиков, — действительно не останав¬ливается ни перед чем в своем безудержном философском нигилизме… Шестов здесь предвосхищает многие поло¬жения и выводы, которые позже были сформулированы, правда на иной философской основе, авторами сборника «Вехи» и приобрели значительный социальный резонанс. Но этот доведенный в «Вехах» до логического конца н политически определенного смысла разрыв со всеми идеалами и традициями прогрессивной русской обще-
239
ственной мысли был философски подготовлен ранее, в том числе и русским ницшеанством… Л. Шестов про¬делал часть этой разрушительной «работы»…» (82, 138) Шестовский нигилизм не был, конечно, столь грубым и циничным, как, скажем, у Розанова или Ницше. Но ни¬гилизм стилизованный и утонченный, оправдывающий себя поисками «вечного спасения» еще более опасен.
240
§ 4. На перепутье
Путь Шестова-философа к окончательному принятию религиозного мировоззрения оказался долгим. Хотя уже с начала 900-х годов он предстает в своих работах как богоискатель (в буквальном смысле слова), тем не ме¬нее свести все написанное им, вплоть до последних ра¬бот, исключительно к религиозно-философским рассуж¬дениям не представляется возможным. Во-первых, из-за косвенной манеры изложения (большей частью Шестов, говорит устами излюбленных им философов, сталкивает различные точки зрения), во-вторых, из-за его нежела¬ния определенно заявить о своей приверженности, к ка¬кому-либо религиозному учению. В-третьих, некоторые его суждения о взаимоотношениях между человеком и природой (бытием) не позволяют однозначно судить с мировоззренческой позиции Шестова.
Вообще надо сказать, что исследователь, пытающийся систематизировать высказывания Шестова об объектах религии и представить эту систему именно в качестве шестовской, сталкивается с большими трудностями. Там, где у него больше всего говорится о религии, анализиру¬ются учения других мыслителей (Лютера, Спинозы, Тер¬туллиана, Августина, Достоевского, Толстого). У чита¬теля даже возникает чувство досады и раздражения: «когда же, наконец, ты объявишь о своем собственном понимании всего этого?» *. Так, в книге «На весах Иова», где много говорится о библейском боге, Шестов пишет: «Почему понадобилось богу стать человеком и вынести все те неслыханные муки и надругания, о которых по¬вествуют Евангелия? Ведь только потому, что иначе нель-
* Шестов показывает, и весьма остроумно, многочисленные про¬тиворечия и даже отступления от последовательной веры этих мысли¬телей. В то же время за всей его критикой как бы скрывается намек, что уж он-то, Шестов, верит последовательнее и истиннее.
240
зя было спасти и искупить мерзость и ничтожность че¬ловека… Потребовалось, чтобы бог отдал своего един¬ственного Сына, потребовалась такая жертва из жертв — иначе нельзя было спасти грешника. Так верили, так видели, так буквально говорили святые» (133, 39). Это высказывание можно истолковать и как обычную аполо¬гетическую сентенцию верующего философа, и как объ¬ективистское изложение евангельского текста. Безуслов¬но, Шестов принадлежал к религиозно-идеалистическому направлению в философии, однако, когда встает пробле¬ма выяснения специфики его веры, с такой уклончивостью приходится считаться. «Религиозность Льва Шестова, — замечает В. Ф. Асмус, — двусмысленна и вряд ли может удовлетворить поборников какой бы то ни было «поло¬жительной» — конфессиональной или церковной — рели¬гиозности» (6, 73).
Двусмысленная позиция Шестова по отношению к ре¬лигии вообще и к христианству в частности серьезно бес¬покоила представителей русской религиозной философии. Одни из них, как, например, В. Зеньковский, спешили безоговорочно причислить его к религиозным филосо¬фам, а отсутствие у Шестова позитивных религиозных построений объясняли тем, что он