законным же образом. Здесь дух борется за осознание правого дела, за признание полномочий общественного мнения, за всемерное содействие ясному пониманию вещей и полной ориентированности в вопросах, достигаемой благодаря постоянным сообщениям и уведомлениям.
Окончание войн было бы достигнуто в рамках всемирного правового порядка, при котором ни одно государство не владело бы абсолютным суверенитетом, который подобал бы скорее одному только человечеству с его правовым порядком и присущими этому порядку функциями.
Хотя человечество и стремится к коммуникации и отказу от насилия в пользу правопорядка (если все еще и не правового, то все же становящегося правовым), нам, однако, не поможет оптимизм, который, рассчитывая на силу убеждения подобных взглядов, видит будущее однозначно в благополучном свете. Скорее, у нас есть повод для противоположной точки зрения.
Каждый из нас в самом себе усматривает своеволие, сопротивление самопросветлению, софистику, с помощью которой и философия используется как средство для всякого рода утаиваний и искажений. Вместо коммуникации мы видим отталкивание чужого, пристрастие к силе и власти, увлеченность масс шансами, которые предоставляет война, слепую надежду на победу, одержимость авантюрными приключениями, дикими, жертвующими всем и уготавливающими смерть, и, с другой стороны, видим совершенно ничтожную готовность масс к отречению от всего этого, к бережному отношению, терпению и трезвому построению прочного строя, а также видим страсти, которые почти беспрепятственно пролагают свой путь сквозь кулисы духа.
Мы видим далее, — совершенно не принимая во внимание специфические качества того или иного человека, — постоянную несправедливость во всех институтах; видим, как возникают ситуации, которые не могут быть разрешены справедливым образом, например ситуации, связанные с ростом и распределением населения, или такие ситуации, когда кто-либо совершенно единолично владеет тем, чего жаждут все, но что не может быть поделено.
Поэтому кажется почти неустранимой граница, вдоль которой в той или иной форме снова и снова прорывается насилие. Вновь возвращается вопрос: правит миром Бог или дьявол? И в качестве ничем не обоснованной веры выступает убеждение в том, что в конце концов дьявол все-таки находится на службе у Бога.
Когда мы в своей единичности видим, как наша жизнь просто тает мгновение за мгновением, разорванная в бессвязности случаев и событий, над которыми мы не властны, перед лицом истории, которая, кажется, подходит к концу, оставляя после себя только хаос, тогда мы стремимся собраться с силами и возвыситься над историей.
Пожалуй, нам следует в полной мере осознать наше время и нашу ситуацию. Современная философия не может вырасти без прояснения этого специфического бытия, которое дается самому себе в конкретное время и в определенном месте. Находясь в условиях, диктуемых временем, философствуем мы тем не менее исходя не из этих условий, но из Объемлющего. Мы не должны перекладывать на наш век ответственность за то, чем мы можем быть, не должны подчинять себя нашей эпохе, скорее наоборот: через ее прояснение мы пытаемся продвинуться к тому, чтобы жить, опираясь на собственные глубинные основания.
Мы не должны также делать из истории божества. Не следует признавать те безбожные изречения, согласно которым, всемирная история — это всемирный суд. История не является последней инстанцией. Крушение не является аргументом против трансцендентно обоснованной истины. Удваивая историю, мы, проходя через нее, забрасываем якорь в вечность.
10. Независимость философствующего человека
Независимость человека отвергается любым тоталитарным образованием, будь то религиозная вера, притязающая на обладание единой для всех истиной, или государство, которое, формируя аппарат власти, отправляет на расплавку все человеческое, не оставляя ничего на его собственное усмотрение, так что даже занятия человека в свободное время должны соответствовать определенной линии. Существование тонет в шаблонах, привычках, само собой разумеющихся вещах, по поводу которых никто не задается никакими вопросами, — и независимость, кажется, беззвучно пропадает в этом потоке. Однако философствовать — значит в любых условиях бороться за свою внутреннюю независимость. Что такое внутренняя независимость?
Со времен поздней античности живо представление о философе как независимом человеке. Подобное видение включает несколько основных черт. Философ независим, во-первых, потому что он ни в чем не нуждается, он свободен от мирских благ и от господства влечений, он живет аскетически; во-вторых, потому что он бесстрашен, так как распознал неистинность устрашающих религиозных картин мира; в-третьих, потому что он непричастен государству и политике, живет замкнуто, в покое, ничто его не связывает, живет как гражданин мира. Что бы ни случилось, философ верит в существование некой абсолютно независимой точки, позиции вне всех вещей, где достигается невозмутимость и непоколебимость.
Такой философ стал предметом восхищения, но также и объектом недоверия. Его действительность свидетельствует о его необычайной независимости, которая выражается в самых разных формах: в бедности, в безбрачии, в отсутствии всякой профессии, в аполитичной жизни. Все это свидетельствует о счастье, которое не обусловлено ничем извне привходящим и осуществляется благодаря осознанию странствующего характера своей жизни и безразличия к ударам судьбы. Но некоторым из философов свойственны также невероятное чувство собственного достоинства, воля к действию и вместе с тем высокомерие и тщеславие, холодность в человеческих отношениях и неприязнь к другим философам. Всем им присуща догматическая установка применительно к их собственному учению. Независимость едва ли является чистой независимостью, иногда она кажется скорее, нераспознанной зависимостью, которая может принимать даже смешные формы.
И все-таки здесь действительно находится исток возможной независимости, причем исторически он располагается рядом с библейской религией. Знакомство с этими философами воодушевляет и пробуждает волю к собственной независимости, возможно, как раз вследствие того, что становится очевидным: человек не может существовать абсолютно отстраненно, удерживая себя в некой изолированной точке. Эта мнимая абсолютная свобода тотчас же оборачивается зависимостью, которая дает о себе знать как во внешнем мире, чьего признания эта мнимая свобода добивается, так и во внутреннем мире, со стороны непроясненных страданий. Философы поздней античности не ведут об этом речи. Несмотря на известное величие этих мыслителей, они в борьбе за свободу породили оцепенелые фигуры и безликие маски.
Мы видим, что независимость, если она считается абсолютной, превращается в свою противоположность. В каком смысле мы можем бороться за независимость — ответить совсем не легко.
Двусмысленность в понимании независимости почти непреодолима. Обратимся к примерам.
Философия, прежде всего, в качестве метафизики проектирует свою игру мысли и одновременно фигуры мышления, по отношению к которым сам мыслящий, который эти фигуры продуцирует, остается в положении превосходства, поскольку обладает бесконечной возможностью подобного продуцирования. Здесь, однако, возникает такой вопрос: является ли человек господином своих мыслей, потому что он безбожен и пускается в свою творческую игру безотносительно к какому-либо основанию, единовластно, согласно установленным им самим правилам игры, восторгаясь своей формой? Или, наоборот: человек — господин своих мыслей потому, что, связанный с Богом, он превосходит собственный язык, пользуясь которым как неким одеянием и фигурами он должен заклинать то, что в качестве абсолютного бытия является в них всегда неадекватно и потому требует бесконечных изменений? Здесь независимость философствующего заключается в том, чтобы он не подчинялся своим мыслям как догмам, но стал господином своих мыслей. Однако это утверждение — «быть господином своих мыслей» — по-прежнему остается двусмысленным, поскольку предполагает или несвязанность ничем (характерную для произвола), или связь с трансценденцией.
Другой пример: чтобы достичь независимости, мы ищем архимедову точку опоры вне мира. Это верный поиск, но вопрос в том, является ли эта архимедова точка неким внешним, потусторонним бытием, которое в своей полной независимости уподобляет человека Богу, или же она есть такая точка вовне, где человек подлинно встречает Бога и испытывает свою единственную совершенную зависимость, которая только и делает его независимым в мире?
Из-за этой двусмысленности независимость, вместо того чтобы превратиться в историческом осуществлении в путь к подлинному бытию самости, может являться, скорее, как необязательность в том смысле, что всегда сохраняется возможность быть как-то иначе. В этом случае бытие самости понапрасну растрачивается на одни лишь частные роли, разыгрываемые каждый раз соответственно той или иной случайной ситуации. Как и все обманчивое, эта кажущаяся независимость имеет бесконечные формы, например ту, что будет рассмотрена ниже. Вполне возможно рассматривать все вещи через призму эстетической позиции — все равно, будут ли это люди, звери или камни, — и, может быть, даже делать это с определенной силой видения, как если бы воспроизводилось мифологическое восприятие. Однако тот, кто видит вещи через призму эстетической позиции, подобен «мертвецу с открытыми глазами», потому что не совершает никакого выбора, который укреплял бы основополагающее для жизни решение. Эстетический способ видения хотя и готов к тому, чтобы быть вовлеченным в любую опасную для жизни ситуацию, однако не готов к тому, чтобы закрепиться в безусловном. Будучи не чувствительным к противоречиям и абсурдным ситуациям, а также безгранично жадным до ощущений, человек пытается провести жизнь таким образом, чтобы, сохраняя независимость собственной воли и опыта, быть как можно меньше задетым принуждением. Речь идет о жизни, которая, как только она оказывается затронута принуждением, пытается уберечь свою внутреннюю неприкасаемость, о жизни, которая достигает высот существования в формулировании увиденного, подменяя бытие языковыми формулировками.
Эта не связанная ничем независимость охотно отказывается от самой себя.
Получение удовлетворения от самого процесса созерцания переходит в одержимость бытием. Возникает иллюзия, что бытие открывает себя в этом мифологическом мышлении, которое предстает как некоторый род спекулятивной поэзии.
Но бытие не открывается пустому самозабвенному созерцанию. Для этого недостаточно и одного только, пускай даже самого серьезного, единичного усмотрения, равно как недостаточно и сообщения, если оно, даже обладая чрезвычайной выразительностью и потрясающей образностью и фигурируя в диктаторском языке знания и прокламирования, непричастно коммуникации.
Таким образом, в данном случае будет заблуждением полагать, что имеешь дело с самим бытием, — заблуждением, в рамках которого могут вступить в действие усилия, направленные на то, чтобы заставить человека забыть самого себя. Человек угасает в фикциях бытия, однако в этих фикциях все еще находится как бы в зачаточной форме возможность поворота, а скрытая неудовлетворенность может иметь своим следствием повторное обретение подлинной серьезности, которая действительно достигается только в присутствии экзистенции и освобождается от губительной позиции: видеть то, что есть, и делать то, что нравится.
Не связанная ничем независимость обнаруживается далее и в мышлении. Безответственная игра противоположностей позволяет, по мере надобности, принять любую позицию. Человек оказывается сведущим во всех методах, не осуществляя ни одного из них в чистом виде. Образ его мыслей ненаучен, однако он легко схватывает манеры и жесты научности. Беря слово, такой человек своими постоянными превращениями подобен Протею. Это непостижимо: он ничего, собственно, не говорит и однако же, кажется, обещает нечто исключительное. Полные предчувствий намеки, нашептывания, возможность прикоснуться к чему-то исполненному тайны делают его привлекательным. Однако подлинная дискуссия с ним