я хочу сказать: ничем обоснованным, критически помысленным и мыслимым — сама реальность, чье существование, если бы оно не было утверждено догматически, должно было бы выводить свои основания из методологии или регрессивным путем из доктрины историзма. А это значит, что массивная громада конструкции должна была бы опираться на просто нарисованные основы. Ничто философии не может не повлечь за собой и ничтожность истории, поскольку не история может основывать философию, а философия может быть основой истории. И если прогибается первая, прогнется и последняя.
Абсолютный нигилизм этой исторической концепции реального — являющийся нигилизмом всякой интеллектуалистической концепции — берет начало как раз из позиции, в которой находится мысль по отношению к истории, т.е. по отношению к реальности. Исходят не из мысли, чтобы вывести ее абсолютность и диалектичность. Исходят из реальности, противопоставленной или предпосланной мысли; провозглашают эту реальность абсолютной и нетрансцендируемой, констатируют ее диалектичность — и, стало быть, конструируют ее понятие в мысли как ментальной схеме ее внутренней сущности. Мысль в этой позиции не доказывает и не может доказать — что она могла бы сделать, если бы исходила из себя — абсолютность и диалектичность реального. Эти атрибуты не могут быть доказаны, потому что они взяты в качестве предпосылки, как взято в качестве предпосылки реальное, сущность которого они выражают и реализуют.
В этой догматической (потому что — реалистической) позиции история логически является предшествующей мысли — хронологическим прошлым и идеальным прошлым. Так что, несмотря на усилия, которые осуществляются, чтобы представить историю мертвых сезонов в живом и актуальном историографии и поэтому сделать из всякой истории, близкой или далекой, современную историю, остается всегда зияющая бездна между историей как фактом (свершенным фактом) и современной — и in fieri* историографией. Факт не растворяется в акте; и человек всегда чувствует, как закрывается дверь за спиной, а за этой дверью — яма, пропасть — irremeabilis unda**.
Эта неустранимая оппозиция или различие между актом и фактом, между актуальностью настоящего — такового по определению и поэтому вечного — и безвозвратного прошлого как свершившегося и исчерпавшего себя процесса, влечет за собой то, что являющееся актом не является фактом. Первый свободен, второй — необходим. Первый — ценность, второй — механизм. Если бросить взгляд на пройденный путь, который остался за спиной, факты составляют массу и фиксируются в своем неизменном бытии. Они — то, что есть; думать, что они могли бы быть иными, чем они были и чем являются, абсурдная праздность. Ни частное, ни целое предшествующей истории нельзя очертить иначе, как в форме, в которой оно застыло и находится перед мыслью, управляемое (или, скорее, предопределенное) имманентной каузальностью, которая составляет одно целое с самим ее бытием. Рациональность истории, понимаемая как предшествующая мысль, и есть рациональность природы, которую объясняют, но не судят, — рациональность, которую ясно увидел и определил Спиноза. Ни добро, ни зло; ни истина, ни заблуждение.
Та же самая механистичность, заметьте, свойственна и будущему, которое понимается по мерке прошлого — и в отношении с последним оказывается каким-то образом предсказуемым, потому что оно предопределено, т.е. определено. Достаточно подумать о неразрешимой антиномии божественной «донауки» и человеческой свободы [1]. Предсказанное или как-то помысленное будущее, помысленное как любое возможное будущее, логически является прошлым по отношению к мысли, которая представляет его себе в необходимой системе логики. И поэтому также в будущем, которое находится в одном и том же ряду с прошлым (и в силу этого — с настоящим, как средним членом между прошлым и будущим), нет места свободе — и, стало быть, ценности и материи суждения.
1 См. «Общая теория духа». Гл. XII.
Настоящее духа, являющееся, скажем так, местопребыванием свободы, — не настоящее, которое находится между прошлым и будущим на неопределенной линии времени; это — другое настоящее, которое никогда не кончается и никогда не может быть чем-то иным, чем настоящим — вневременным, вечным настоящим, являющимся самой мыслью, которая, далекая от того, чтобы следовать в своей конкретной актуальности за прошлым и предшествовать будущему, содержит в себе и объясняет прошлое, настоящее и будущее, формируя эту одновременность или соприсутствие всех моментов времени, вне которого ни один момент не был бы положен в своей относительности, и все время исчезало бы.
Итак, история этого, первого, историзма — история во времени, или временная; история, главным образом, прошлая, ставшая чуждой тому, кто ее мыслит (даже если она — его личная история). Внешняя история, на которую поэтому смотрят извне. Драма, являющаяся зрелищем, которое находится перед глазами, но не трогает душу и не вовлекает зрителя в свой круг, в свою борьбу, в свою жизнь, не превращает его из зрителя в актера и, более того, в главного героя. Это — драма, которая может иметь — очерченная так, как она есть, и замкнутая в себе — пролог и эпилог, где зритель отрывается все больше от драмы и смотрит на нее в перспективе своего света.
Историзм этой истории — безутешное созерцание пустыни или, если угодно, мира живых, которые имеют лишь обманчивую видимость жизни и, напротив, все являются статуями или роботами, в которых не теплится дыхание сознания, являющегося не инертным отражением, а энергичным и мощным самоутверждением. Это — бессознательный натурализм или материализм, который всегда говорит об истории, о духе, о свободе, но делает все, чтобы свобода (а значит — дух и история) была совершенно истреблена.
Счастье, что последний является не единственным историзмом, о котором можно говорить. И в самом деле, истинная история — не та внешняя история, кому ленивый историзм подмигивает со своего удобного кресла зрителя, который весь день трудился, а когда наступил вечер, пришел в театр и хочет предаться развлечениям. Если бы реальная история, которая интересна и которой мы всегда интересуемся, была таковой, мы не могли бы не только заинтересоваться ею (вода, прошедшая через мельницу, больше не мелет), но даже о ней говорить. И как бы мы говорили или мыслили о чем-то, что не вызывало бы в нас никакого интереса? Напротив, единственная история, о которой говорят, та, которую каким-то образом познают; т.е. она в нашей мысли, часть ее и одно целое с ней в ее развитии. Хотя и отнесенная нами к той или иной части времени — но в системе времени, которое само и есть форма мысли. Следовательно, такая история предполагает — во что бы воображение ни заставляло нас верить (подменяя наше Я его воображением) — мысль, т.е. Я. И она познается, как все познается в мысли, поскольку осуществляется в том процессе самоформирования, которое есть Я. Здесь verum fac-tum*, свершенный во времени тем, кто действует вне времени; в истории, которая a parte objecti** является временной, но a parte subjecti*** вечной, в живом процессе своего порождения, который является познанием как действие и наоборот. Только здесь становится понятной диалектика, являющаяся не невыносимым противоречием и небрежным смешением «да» и «нет», но тем тождеством противоположностей, бытия и небытия, которое есть мышление или созревание какой-то определенной формы духовной жизни.
Здесь же предстает и проявляется смысл той трансцендентности, которую вульгарный историзм перечеркивает как слово, лишенное смысла (в то время как человеческое сознание, несмотря на все отрицания и насмешки имманен-тиста, продолжает ее требовать в качестве необходимой коррективы историзма, наподобие душеспасительной летописи, ибо душа в жестко имманентистском мире чувствует себя как бы задыхающейся и лишенной своего порыва к идеалу). Потому, что, если история — уже не замкнутая и прикованная к прошлому история, не масса непосредственных (и поэтому абсолютно нетрансцендируемых) фактов, но история, открытая и актуальная в своем fieri* (как fieri самого духа, являющегося отрицанием всякой непосредственности) — тогда эта реальность духа может пониматься лишь как имманентная неудовлетворенность собой, нетерпимость к непосредственности, которой ограничивается бытие и может быть лишь таким, каково оно есть: это — необходимость и осознание необходимости преодолеть существующее и возвыситься от него к идеалу. Вот почему реальное существует лишь вместе с чувством собственной ограниченности и недостаточности; и, более того, является не чем иным, как этим чувством, оказывающимся уже преодолением этой самой ограниченности и утверждением бесконечного, которое побеждает ограничение. Это — желание, стремление, усилие выходить за пределы себя, подниматься все выше; не быть, но хотеть быть — и поэтому уже не существовать, но рождаться, потому что еще не существуешь. И истинная реальность, превосходящая непосредственную реальность (которая совершенно не удовлетворяет, поскольку она недостаточна, если посмотреть на нее, как она предстает — т.е. как высота, которую должно достичь), является тем самым трансцендентной. Это не оставление имманентистского учения, а более точное истолкование последнего как учения не о механической природе, но о свободе духа. Истолкование, которое, сохраняя имманентность, помещает ее в диалектику духа — и тут же указывает на трансцендентность как на внутреннюю закваску его развития.
Подобная интерпретация имманентизма заставляет нас перейти от вульгарного историзма, который ложен, к истинному историзму истории как чисто духовной реальности. Сей историзм — воскрешение ценностей духа, которым, как с полным основанием видит актуалист, первый историзм угрожает, попирая и погребая их в яме прошлого. В истории, рассматриваемой изнутри как наша актуальная история, реальность уже не присутствует как она есть стиснутая и замкнутая в своей необходимости; эта реальность открыта, находится на грани осуществления — и, стало быть, снимает самое себя: различенная самой собой на бытие, которое, как непосредственное бытие, не является истинным бытием, — и бытие, которое должно быть и которое и в самом деле осуществляется, чтобы подняться от бытия, не являющегося истинным, к бытию, являющемуся истинным; от бытия, которое в самом акте своего снятия является неценностью, к бытию, которое является ценностью; от зла к добру, от безобразного к прекрасному, от ложного к истинному. Данное различение не имело бы смысла вне акта, отрицающего, дабы утверждать; и ему действительно невозможно когда-либо иметь место вне суждения, объединяющего два противоположных элемента в синтезе, являющемся их конкретностью.
И в самом деле, вопрос о существовании зла (которое, кажется, исчезает в историцистской концепции морального мира) является наиболее мучительным из тех, коими терзаются критики историзма, отчаявшиеся из-за того, что уже не могут осуществлять различие между добром и злом в действиях людей в рамках истории, где все разумно. Зла ведь не может быть в разумной системе — в системе, поставленной с ног на голову разумности, каковой является спинозов механизм. А если нет зла, то не может быть также и добра — добра, что