стало быть, от эпохи, от людей, к которым обращаются, зависит, каким будет действие всего этого — сильным, слабым и т. д.
Однако, невзирая на неопределенность, нельзя отрицать важности всех указанных моментов в их совокупности; если перед глазами совершается движение огромных масс, если поэт выводит его на широкие просторы сцены, если он одновременно раскрывает перед душой слепящий блеск Олимпа и мрачные бездны Эреба, то это придает душе особый подъем, настраивает ее на тона вдохновения более высокого, чем если бы явленное было взято из нашего же круга, из круга нашей повседневной, обыденной жизни. И художественное действие — чище: ведь если то, что ближе и привычнее нам и глубже проникает в наше сердце, то оно не оставляет той свободы воображению, совлекает его с небес и гнетет к земле *.
LXXV.Неопределенное понятие эпопеи становится определенным, если возвести его к понятию героического
Итак, неоспоримо верно: сфера, в какой заимствуется материал, действие, персонажи эпопеи отнюдь не безразличны для воздействия на читателя.
Но если все названное не сводится к неопределенному понятию величия событий и многообразия движения — величин относительных, — если поэта не принуждают просто подражать существующим образцам и неукоснительно пользоваться их средствами независимо от того, сохранили они прежнюю силу воздействия или нет, если можно подвести определенное понятие под признак героического, который приписывается эпопее и которому поэт мог удовлетворять самыми различными средствами и способами, то нужно держаться не отдельных свойств материала, но только настроения, которое следует вызвать, и тогда мы непременно придем к понятию чувственного героизма, выше определенному более точно.
На деле это ведь и есть тот героизм, каким вдохновляешься в „Илиаде» и „Одиссее», этих самых простых и высших образцах эпопеи, — переносишься в героический век почтенной старины, видишь в движении и землю, и Олимп; большая часть человеческого рода, самые различные племена проходят перед твоим взором, ты видишь в ясном освещении грандиозные, чувственно организованные массы, которые и в фантазии в свою очередь порождают лишь фигуры, лишь движение, лишь чувственные объекты; живо понимаешь: певец верил, что передает самое значительное событие своей эпохи, которое может рассчитывать на участие всех, и потому выступал с вполне оправданной гордостью.
LXXVI.Возвещение предмета и призывание Музы в эпопее
Ничто так не характеризует эпического певца, как уверенность, с какой он выступает; поэтому, если говорить о большой героической эпопее, возвещение предмета и призывание Музы в начале поэмы не принадлежит к несущественным требованиям ее, как могло бы показаться.
Дело не только в том, что поэт сильнее возбуждает внимание читателя, когда начинает поэму торжественно, и что уверенность, с какой он ее начинает, как бы оправдывает его поэтическое призвание, — он сам собою должен приходить к тому, чтобы начинать именно так, — ведь его душа преисполнена великим, общеизвестным, влекущим за собой значительные последствия событием! В таком настроении его воображение рисует все с торжественностью и блеском, с чувственным богатством, оно собирает вокруг себя предметы, которые можно представить именно так. Итак, поэт спешит высказать все, чем переполняется его душа, и, прежде чем описывать отдельные части своей поэмы, он спешит наметить хотя бы самые основные контуры целого. Окруженный множеством предметов, он, подгоняемый своим чувством, вынужден просить о помощи и поддержке, но кого же просить, как не божество, которому родствен он сам в это мгновение, — коль скоро, как и оно, он парит над миром и человечеством, над былым и настоящим.
Все так называемые эпические поэты и последовали в этом отношении примеру Гомера. Что касается Ариосто, то он показывает нам, сколь близко такое вступление индивидуальному настроению певпа. Ведь певец действительно вдохновлен не конкретным отдельным действием или событием — его живит сам огонь фантазии, какой разгорается всегда, когда открывается перед нею множество разнообразных групп, широкое и густо засеянное поле, какое предстоит ей пройти; именно поэтому певец не столько возвещает свой сюжет в собственном смысле слова, сколько возвещает все многообразие предметов, какие будут представлены в его песнопении, и тем самым он признается в том, что способен заинтересовать прежде всего многообразием и переменчивостью.
Наш же поэт — в несколько ином положении. Его материал вызовет участие всякого наделенного чувством читателя, однако это прямо на нем не написано — надо глубже войти в материал, ближе познакомиться с ним, хорошо узнать его, а тогда уж придет любовь. Итак, лишь постепенно, шаг за шагом, поэт должен вводить читателя в круг своего интереса, должен начать просто, непритязательно, чтобы лишь в конце порадоваться своей полной и верной победе. Поэтому и обращенный к Музе призыв не придал бы ему большей силы и не помог бы сохранить ту, какая у него была; такой призыв, как мы видели выше, помог бы ему лишь сохранить свой материал в пределах искусства в тот момент, когда он намеревается перейти в самое действительность, помог бы ослабить его физическое действие и усилить действие эстетическое.
Между тем обращение к Музе * и у нашего поэта, несомненно, производит еще и иное, более свойственное эпической поэме воздействие. Задерживая на мгновение развитие событий, прерывая их последовательный ход, поэт в этом месте в немногих словах излагает как все рассказанное им прежде, так и то, что еще не сказано. Благодаря этому материал поэмы более чувственно предстает перед нашим воображением, предстает как целое, стремящееся к определенной цели. Поэт должен на мгновение прерваться, собраться с силами, он, как видно, нуждается в помощи, чтобы достичь своей цели, — благодаря этому дело поэта представляется нам более значительным, движение, в каком он пребывает, — более широким и жизненным. И если даже под словом „Муза» мы уже не мыслим себе достойное божество древности, а ясно понимаем, что поэт обращается к своему же собственному вдохновению, лишь придавая ему чувственный вид, то это представление о Музе все же способствует возвышению нашего настроения в его поэтическом полете. Потому что если даже мы и не признаем за Музой вызывающего благоговение величия обитательницы Олимпа, то все же она остается для нас милой и прелестной дщерью Фантазии.
LXXVII.Два эпических жанра
Итак, вот результаты нашего исследования: между известными эпическими поэмами и той, которую мы разбираем, действительно существует важное различие. Заключается оно в героическом характере, присущем первым и отсутствующем у второй, и этот героический характер действительно способствует модификации и усилению эпического начала в собственном смысле слова.
Однако наше исследование вовсе не отменило установленного нами понятия эпопеи. Для эпопеи вполне достаточно того, чтобы поэт переносил нашу душу в состояние живого и всеобщего чувственного созерцания. И никто не станет отрицать, что это может быть вызвано не только героическим материалом, но и материалом, заимствуемым из частной жизни, не только общеизвестным всемирно-историческим событием, но и событием вымышленным, не только событиями, которые приводят в движение целые нации, но и такими, которые касаются немногих лиц, — хотя в одном случае легче достичь эпического воздействия, чем в другом. Какой бы предмет ни избрал поэт для своей разработки, нужно только, чтобы он достиг самой высокой точки. Если даже материал не предоставляет ему большого чувственного богатства, поэт все равно должен суметь придать ему облик и движение, то есть чувственную жизнь. Тогда он выполнит свою задачу, и воздействие эпического начала, несомненно, будет достигнуто. Если же с эпопеей связывать побочные представления — об объеме целого, о величии действия — или если примешивать к ней несущественное — фабулу, чудесное, — то это приведет лишь к изъяну критической мысли. Все подобные требования не вытекают из существа эпической поэмы, они взяты из наличных образцов, которые не могут предписывать границы всем будущим расширениям формы, и, кроме того, они и сами по себе не определены твердо и надежно.
Между тем, даже и все названное можно возвести к чему-то определенному: на основании всего названного можно заключить, что материал эпопеи должен получить при своей разработке блеск, чувственное богатство. Тогда между поэмой, в которой это достигнуто, и такой, как наша, где царит величайшая простота, а чувственное богатство не столь значительно, конечно же, будет явное различие. Поэтому, хотя и очень легко отвергнуть все названные требования, каждое в отдельности, даже подвергнуть их справедливой насмешке, — если кому-то угодно видеть на поэтической сцене одних царей и героев, причем в торжественно-величественном парадном шествии, — то все же совершенно очевидно, что поэт, окружающий себя исключительно величественными предметами, придает нашему воображению более высокий и более чувственно-насыщенный подъем, нежели поэт, который не поднимается над обыденным кругом нашей жизни. Придерживаясь различной настроенности фантазии, а не просто напирая на те или иные качества материала, не только нельзя будет не заметить огромной разницы между столь различным подходом к материалу, но и можно будет почувствовать, насколько важно не путать один подход с другим.
Если бы такое различие не затрагивало понятия эпической поэмы, если бы оно относилось исключительно к ее воздействию, и не обязательно эпическому, то все это было бы не столь важно. Но коль скоро эпопея, с одной стороны, никогда не может пресытиться жизнью, движением и чувственным блеском, а с другой стороны, требует самого общего обзора целого, глубочайшего усмотрения сущности природы вообще, то два подхода к разработке эпопеи необходимо составят два различных жанра, из которых один по преимуществу стремится к достижению первой цели, другой же — не столько к достижению первой, сколько к тем более совершенному достижению второй, конечной цели, причем на деле внутренняя форма выступает с тем большей чистотой, чем проще форма внешняя. Первый подход даже заслуживает известного предпочтения, поскольку еще явственней представляет нам эпическую поэму как своего рода максимум изобразительности в искусстве. По крайней мере мы должны весьма остерегаться того, чтобы пренебрегать этим подходом или недооценивать его, поскольку уже характер нашего времени таков, что оно стремится повсеместно стирать блеск героического, тогда как минувшее словно облачено в волшебные покрывала героического. Также и наше искусство, часто пренебрегающее чувственной высотой воображения лишь оттого, что не способно ее достичь, само по себе склонно опускаться к истине и правде, какие уже не назовешь художественными.
Поэтому мы не обязаны изменять наше понятие эпопеи, но мы должны различать два разных эпических жанра, причем второй из них, за отсутствием образцов, мы и не могли раньше назвать как положено. Существует ведь бюргерская (burgerlich) трагедия *, противоположная героической, а поскольку, как мы видели, более чувственный полет фантазии имеет большее отношение к понятию эпопеи, нежели к трагедии, мы должны принять существование и подобного же рода эпопеи. Вот такая эпопея и представлена поэмой „Герман и Доротея».
Оба жанра сходятся в существенном понятии эпической поэмы: они исходят из изображения отдельного действия,