разница, которая устраняет возможную опасность, заключается в том, что фантазию он подчиняет опытным данным и исследованию действительности: в этом процессе действует не чистая фантазия; ее правильнее было бы определить как способность предугадывать и своего рода дар устанавливать связь. Однако тем самым истории была бы отведена недостаточно высокая цель. Установить истину происходивших событий как будто несложно, но это и есть то наивысшее, что может быть мыслимо. Ибо если истина была бы полностью познана, в ней раскрылось бы то, что связывает все существующее в необходимую цепь. Поэтому историк также должен стремиться к необходимому, но не подчинять материал форме необходимости, как это делает художник, а сохранять незыблемыми в глубине своего духа идеи, являющиеся законами этой необходимости; преисполненный только ими, он может найти их след в чистом изучении действительного в его действительности.
Историк охватывает все нити земной деятельности и все отпечатки неземных идей; предметом его изучения служит вся сумма бытия в более близкой или более отдаленной степени, и поэтому он должен следовать всем направлениям духа. Умозрение, опыт и художественное творчество являются не обособленными, противоположными друг другу и взаимно ограничивающими сферами деятельности духа, а различными аспектами его излучения.
Следовательно, надо идти одновременно двумя путями: искать историческую истину, беспристрастно, критически изучать то, что происходило, и затем соединять обнаруженное, интуитивно постигая то, что этим средствам недоступно. Тот, кто пойдет только первым путем, упустит сущность самой истины; тот же, кто, пренебрегая первым, изберет второй путь, окажется перед опасностью исказить истину в ее деталях. Даже простое описание природы не ограничивается перечислением и описанием частей, измерением сторон и углов: некое живое дыхание овевает целое, в нем открывается внутренний характер — измерено и описано то и другое быть не может. И в описании природы мы вынуждены прибегать ко второму средству, которое сводится к представлению о форме всеобщего и индивидуальном бытии природных тел. В истории на этом втором пути не следует выявлять что-либо единичное, а тем более что-либо домысливать. Делая сопричастной себе форму всего происходящего, дух должен лишь глубже понять действительно доступный исследованию материал, научиться познавать в нем больше, чем это доступно простой рассудочной операции. Все сводится единственно к этой ассимиляции исследующей силы и исследуемого предмета. Чем глубже историк силою своего гения и знаний понимает людей и их деяния или чем большая человечность придана ему природой и обстоятельствами и чем четче проступает эта его человечность, тем полнее он выполнит поставленную перед ним задачу. Это доказывают хроники. Несмотря на множество искаженных фактов и очевидных легенд, лучшим авторам хроник никто не откажет в признании того, что в основе их творений лежит самая подлинная историческая истина. К ним примыкают более древние из так называемых мемуаров, однако то обстоятельство, что в центре их стоит индивид, часто препятствует тому вниманию к общим проблемам человечества, которого требует история и при изучении единичного.
История, как и каждая наука, служит одновременно многим второстепенным целям, тем не менее занятия ею не меньше, чем занятия философией или искусством, свободны и завершены в самих себе. Чудовищное переплетение теснящих друг друга мировых событий, вызванных в какой-то мере свойствами почвы, природы человека, характером народов и индивидов, а отчасти как бы возникающих из небытия и чудом вырастающих, зависимых от смутно ощущаемых сил и явно проникнутых вечными, глубоко в груди человека коренящимися идеями, является тем бесконечным, что дух никогда не сумеет вместить в одну форму, но что все время побуждает его пытаться это совершить и придает ему силу в некоторой степени этого достигнуть. Подобно тому, как философия стремится познать первооснову вещей, а искусство — идеал прекрасного, так история стремится создать подлинную картину человеческих судеб в ее истине, живой полноте, чистоте и ясности, воспринятой духом, настолько направленным на свой предмет, что в нем растворяются и исчезают взгляды, чувства и притязания отдельной личности. Высшая цель историка — создавать и поддерживать такую настроенность; он достигнет этого лишь в том случае, если добросовестно и неуклонно будет преследовать свою ближайшую цель — простое изображение происходившего.
Итак, предназначение историка состоит в том, чтобы пробуждать и оживлять чувство действительности; субъективно его задача определяется развитием этого понятия, объективно — понятием изображения. Каждое воздействующее на человека в целом духовное стремление содержит нечто такое, что можно назвать его стихией, его движущей силой, тайной его воздействия на дух; и оно настолько явно отличается от предметов, входящих в его сферу, что они часто служат лишь для того, чтобы представить духу эту тайну новым и преображенным способом. В математике это — отвлеченное занятие числом и линией, в метафизике — абстрагирование от всякого опыта, в искусстве — поразительное отношение к природе, при котором все как будто взято из нее и все-таки ничто не оказывается таким же, как в ней. Стихия, в которой движется история, — это чувство действительности; в нем заключено ощущение бренности бытия во времени и зависимости от предшествующих и сопутствующих ему причин и наряду с этим сознание внутренней духовной свободы, присущее разуму знание, что действительность, несмотря на ее кажущуюся случайность, все-таки связана внутренней необходимостью. Если мы мысленно проследим хотя бы одну человеческую жизнь, нас взволнуют те различные моменты, с помощью которых история возбуждает и приковывает наше внимание, и, для того чтобы выполнить задачу, поставленную перед историком, он должен так соединить события, чтобы они столь же волновали душу, как сама действительность.
Этой стороной история близка деятельной жизни. Ее назначение состоит не в том, чтобы показывать на отдельных примерах, чему надо следовать и чего избегать, — эти примеры часто сбивают с пути и редко поучают; подлинная и неизмеримая ее польза состоит в том, чтобы оживлять и очищать чувство действительности скорее посредством формы событий, чем посредством самих этих событий, препятствовать тому, чтобы это чувство перешло в область одних идей и вместе с тем подчинить его идеям, однако помнить на этом узком пути, что есть только один успешный способ противостоять натиску событий: ясным взором познать истинное в господствующей направленности идей и с твердой решимостью держаться этого.
Такое внутреннее воздействие история должна оказывать всегда, каким бы ни был ее предмет, — рассказывает ли она о совокупности связанных друг с другом событий или об одном из них. Историк, достойный этого имени, должен описывать каждое событие как часть целого, или, что то же самое, в каждом таком событии изображать форму истории вообще.
Это ведет к более точному развитию понятия, которого требует от историка изображение событий: события предстают ему в кажущемся беспорядке, обособленными друг от друга только хронологически и географически. Ему надлежит отделить необходимое от случайного, выявить внутреннюю последовательность, сделать зримыми подлинно действующие силы, чтобы тем самым придать своему изложению такой характер, который обусловит не воображаемую и даже не обязательную здесь философскую ценность или художественное очарование, а первое и наиболее существенное предъявляемое к нему требование — истинность и точность изображения. Ведь если при изучении событий останавливаться на их поверхностной являемости, то они будут познаны только частично или в искажении; более того, обычный наблюдатель ежеминутно привносит в них свои заблуждения и свое ложное понимание. Все это устраняется только истинным вйдением, которое открывается лишь историку, счастливо одаренному природой, тому, чей взор благодаря занятиям и опыту обрел острую проницательность. Как же ему преуспеть в этом?
Историческое изображение, подобно художественному, является подражанием природе. Основа обоих — познание истинного образа, обнаружение необходимого, устранение случайного. Не следует поэтому страшиться применения легче познаваемых методов художника в более подверженной сомнениям работе историка.
Подражание органическому образу может идти двумя путями: с помощью непосредственного копирования внешних очертаний настолько точно, насколько это возможно для нашего глаза и нашей руки, или изнутри, посредством предварительного изучения того, как внешние очертания возникают из понятия и формы целого, посредством абстрагирования их отношений, посредством работы, благодаря которой образ познается сначала совершенно иным, чем его воспринимает взор не причастного к искусству человека, а затем настолько заново рождается фантазией, что наряду с буквальным сходством с природой в нем присутствует еще иная, более высокая истина. Ибо величайшее преимущество художественного произведения состоит в том, чтобы сделать очевидной внутреннюю истину форм, затемненную в реальном явлении. Оба названных здесь пути во все времена и во всех жанрах служили критериями, позволяющими отличить ложное искусство от истинного. Есть два народа, весьма отдаленных друг от друга во времени и по своему местоположению, которые в равной степени, однако, служат для нас отправными точками в развитии культуры: это египтяне и мексиканцы, и на их примере названное различие предстает весьма отчетливо. Указывалось, и вполне справедливо, на ряд сходных черт в их культурах: обе культуры должны были преодолеть страшные для искусства подводные камни, пользуясь рисуночными изображениями в качестве письменных знаков, но в рисунках мексиканцев нет ни одного правильного вйдения образа, тогда как в самом незначительном египетском иероглифе есть стиль И это вполне естественно. В рисунках мексиканцев нет и следа ощущения внутренней формы или знания органической структуры, все сводится к подражанию внешнему образу. Между тем в несовершенном искусстве попытки строго следовать внешним очертаниям должны привести к полной неудаче, а затем и к искажению образа; напротив, стремление выявить подлинное соотношение и соразмерность всегда очевидны, несмотря на всю беспомощность руки художника и несовершенство его орудий.
Для того чтобы понять очертания образа изнутри, надо вернуться к форме вообще и к сущности организма, а следовательно — к математике и к науке о природе. Одна дает понятие образа, другая — его идею. К обеим должно быть присоединено в качестве третьего, того, что связывает их, выражение души, духовной жизни. Однако чистая форма, выступающая в симметрии частей и равновесии соотношений, — самое существенное, и проявляется она на самом раннем этапе развития искусства, когда для свежего, еще молодого духа наиболее притягательна чистая наука, и ею он скорее способен овладеть, чем требующим известной подготовки опытом. Об этом с очевидностью свидетельствуют египетские и греческие произведения искусства. В них всегда прежде всего выступают чистота и строгость формы, которая не боится жесткости; правильность кругов и полукругов, острота углов, определенность линий; только на этой прочной основе покоится внешнее очертание. Там, где еще нет подлинного знания органического строения, форма уже выступает в сияющей ясности, а когда художник овладевает и этим знанием, когда он уже может придать своему творению свободную грацию, вдохнуть в него божественное выражение, он уже не станет применять новых обретенных им средств, не позаботясь сначала о строгости формы. То, что было необходимым с