яснее стало, как судил о них этот муж, столь славный и строгий. Называется книга «О пределе», посвящается Плотину и Амелию Гентилиану, а начинается так: «Много в мое время, Марцелл, было на свете философов, особенно же много в пору ранней моей молодости. Нынче в этой области такое оскудение, что и сказать трудно; а когда я был мальчиком, то еще много было мужей, отличавшихся в философских занятиях, и мне со всеми ними довелось видеться, потому что с детства я сопровождал моих родителей во всех их поездках по разным местам и, посещая многие края и города, встречался с теми философами, какие были тогда в живых. Одни из них старались излагать свои взгляды в сочинениях, надеясь оставить их на пользу потомкам, а другие довольствовались тем, что предоставляли ученикам подводить желающих к пониманию их взглядов. К числу первых принадлежали: платоники Евклид, Демокрит, Проку лин (который жил в Троаде), а также Плотин и друг его Амелий Гентилиан, которые и по сей день преподают в Риме; стоики Фемистокл и Фебион, а также Анний и Медий, которые еще недавно были в расцвете сил; а из перипатетиков Гелиодор Александрийский. Ко второму роду принадлежали: платоники Аммоний и Ориген, с которыми провел я много времени и которые очень сильно возвышались над своими современниками, а затем преемники по афинской Академии Феодот и Евбул (кое-что писали и они, например Ориген — «О демонах», Евбул — «О Филебе, Горгии и Аристотелевых возражениях на платоновское «Государство»»; но этого недостаточно, чтобы причислить их к тем, кто вырабатывали свое учение письменно, потому что занимались они этим лишь мимоходом и писательская забота была у них не главной); стоики Гермин и Лисимах, а также доныне живущие в Риме Афиней и Мусоний; и, наконец, перипатетики Аммоний и Птолемей, образованнейшие люди своего времени (особенно Аммоний, с которым никто не мог сравниться в широте знаний), не писавшие, однако, никаких учебных сочинений, а только стихи да похвальные речи, да и те, мне кажется, дошли до нас лишь вопреки их желанию, потому что вряд ли они хотели прославиться в потомстве такими сочинениями, когда не пожелали сохранить свои мысли в книгах более значительных и важных. Далее, из сочинителей книг одни лишь собирали и переписывали то, что оставили предки, — таковы Евклид, Демокрит, Прокулин; другие старательно припоминали всякие мелочи из древней истории и подбирали их одна к одной, заполняя целые книги, — таковы Анний, Медий и Фебион; но и те и другие заслужили известность больше отделкой слога, чем складом мысли, равно как и Гелио-дор, который тоже в разработке рассуждений ничего не прибавил к услышанному от предшественников. Подлинное же писательское рвение обнаружили как в изобилии затронутых ими вопросов, так и в особенном своем способе их рассмотрения лишь Плотин и Амелий Гентилиан: первый из них, как нам кажется, достиг в разработке платоновских и пифагорейских положений гораздо большей ясности, чем была до него, далеко превзойдя подробностью своих сочинений и Нумения, и Крония, и Модерата, и Фрасилла; а второй, следуя по его следам и занимаясь теми же положениями, что и он, был неподражаем в отделке частностей и особенно усердствовал в обстоятельности слога, в полную противоположность своему учителю. Только их сочинения мы и считаем заслуживающими изучения; что же касается всего остального, то станет ли кто ворошить эти книги вместо того, чтобы обратиться к их источникам, если здесь к ним ничего не добавлено ни в предметах, ни в доказательствах, если даже не собрано немногое из многого и не отделено лучшее от худшего? Именно таким отбором мы сами и занялись, когда написали возражение Гентилиану «О Платоновой справедливости» и разобрали книгу Плотина «Об идеях». При этом у нас и у них был общий товарищ — Царь из города Тира, сам немало поработавший по Плотинову образцу; соглашаясь с Плотином больше, чем позволяли наши уроки, он попытался в своем сочинении показать, что Плотиново учение об идеях лучше, чем наше, а мы в свою очередь возразили ему в должной мере, упрекнув его за перемену образа мыслей и задев попутно многих его единомышленников. То же самое сделали мы и в нашем письме к Амелию величиною с целую книгу, которым мы отвечали на его письмо из Рима, им самим озаглавленное «О характере Плотиновой философии»; мы же для нашего сочинения удовольствовались самым простым заглавием, назвав его «Послание к Амелию». Таким образом, Лонгин признает здесь, что среди всех его современников Плотин и Амелий более всего выделяются и по обилию рассматриваемых вопросов, и по самостоятельности их рассмотрения, что учений Нумения они не одобряли и не присваивали, а следовали учениям пифагорейцев и Платона, что сочинения Нумения, Крония, Модерата и Фрасилла далеко уступают в тщательности Плотиновым и что Амелий хоть и следовал по стопам Плотина, но был неподражаем в отделке частностей и особенно усердствовал в обстоятельности слога, в полную противоположность своему учителю. Упоминает он и обо мне, Порфирии, только что примкнувшем тогда к Плотиновым ученикам: «У нас и у них был общий товарищ Царь из города Тира, сам немало поработавший по Плотинову образцу»; здесь он справедливо отмечает, что Амелиевой обстоятельности я старался избегать, считая ее недостойной философа, и когда писал, то всеми силами следовал Плотину. Разве мало, что так писал о Плотине человек, который и был и до сих пор считается лучшим из знатоков? А если бы я, Порфирии, мог бы встретиться с ним по его приглашению, то он не написал бы и возражения своего, за которое взялся, не успев еще по-настоящему усвоить Плотиново учение.
«Впрочем, к чему это я говорю о скале или дубе?»[913 — Гесиод. Феогония, 35.] — как сказано у Гесиода. Если уж приводить свидетельства, полученные от мудрых, то, кто мудрее, чем бог, — тот бог, что истинно молвил: «Числю морские песчинки и ведаю моря просторы, внятен глухого язык и слышны мне речи немого».[914 — Дельфийский оракул царю Крезу (Геродот. Ист. I 47).] Так вот, этот самый Аполлон, молвивший некогда о Сократе «Мудрее нет Сократа меж людей»,[915 — См. II 37.] теперь на вопрос Амелия, куда переселилась Плотинова душа, дал о Плотине вот какой божественный ответ:
Се начинаю бессмертную песнь на хвалительной лире, В честь любезного друга медвяные звуки сплетая Струн сладкозвонной кифары, златым обегаемых плектром. Музы, вас призываю возвысить согласное пенье, В стройной ладов череде ведя ваши стройные клики, Как выводили вы их об Ахилле, Эаковом внуке, В древних песнях Гомера, в божественном их вдохновенье. Ныне же, Музы, священный ваш хор со мной да содвинет В каждый песенный вздох пределы всего мирозданья, А в середину взойду я, Феб Аполлон длиннокудрый. Демон, некогда муж, а ныне живущий в уделе Высшем, чем демонам дан, сбил узы ты смертного рока, Стал над сменой телесных приливов, телесных отливов И укрепившися духом достиг последнего брега В плаванье дальнем сквозь море сует, прочь от низменной черни, Чтобы в душевной своей чистоте встать на путь прямолетный, Путь, озаренный сиянием божеским, путь правосудный, В чистую даль уводящий от дольней неправедной скверны. Было и так, что, когда боролся ты с горькой волною Жизни кровавой земной, вырываясь из гибельных крутней, На середине потока грозивших нежданной бедою, Часто от вышних богов ты знаменье видел спасенья, Часто твой ум, с прямого пути на окольные тропы Сбитый и рвавшийся вкривь, лишь на силы свои уповая, Вновь выводили они на круги бессмертного бега, Ниспосылая лучи своего бессмертного света Сквозь непроглядную тьму твоему напряженному взору. Не обымал тебя сон, смежающий зоркие очи, Нет, отвеяв от век пелену тяжелую мрака, Ты проницал, носимый в волнах, вперяясь очами, Многую радость, которую зреть дано лишь немногим Смертным из тех, кто плывут, повивая высокую мудрость. Ныне же тело свое ты сложив, из гробницы исторгнув Божию душу свою, устремляешься в вышние сонмы Светлых богов, где впивает она желанный ей воздух, Где обитает и милая дружба и нежная страстность, Чистая благость царит, вновь и вновь наполняясь от бога Вечным теченьем бессмертных потоков, где место любови, И сладковейные вздохи, и вечно эфир несмутимый, Где от великого Зевса живет золотая порода — И Радаманф, и Минос, его брат, и Эак справедливый, Где обретает приют Платонова сила святая, И Пифагор в своей красоте, и все, кто воздвигли Хор о бессмертной любви, кого провожает по жизни Высших божеств хранительный сонм; и в небесных застольях Их веселится душа. О, какого достиг ты блаженства, По совершении стольких трудов отойдя к вековечным Чистым сонмам божеств, наделенный сверхжизненной жизнью! Так поведем же запев хоровой в ликующем круге, Музы, о нашем Плотине, который отныне причастен Вечности, и подпоет вам моя золотая кифара.
В стихах этих сказано, что Плотин был благ, добр, в высшей степени кроток и сладостен, что и нам самим дано было видеть; сказано, что душа его была бодрственной и чистой, всегда устремленной к божественному, куда влекла его всецелая любовь; сказано, что все силы свои он напрягал, чтобы преодолеть горькие волны этой кровавой жизни. Так божественному этому мужу, столько раз устремлявшемуся мыслью к первому и высшему богу по той стезе, которую Платон указал нам в «Пире»,[916 — Платон. Пир, 210–211.Марин. ПРОКЛ, ИЛИ О СЧАСТЬЕМарин из палестинского Неаполя — ученик Прокла и преемник его по руководству афинской неоплатонической школой; сочинение его, написанное в форме дидактического панегирика, было исполнено приблизительно через год после смерти Прокла, т. е. в 486 г. н. э.] являлся сам этот бог, ни облика, ни вида не имеющий, свыше мысли и всего мысленного возносящийся, тот бог, к которому и я, Порфирий, единственный раз на шестьдесят восьмом своем году приблизился и воссоединился. Плотин близок был этой цели — ибо сближение и воссоединение с всеобщим богом есть для нас предельная цель: за время нашей с ним близости он четырежды достигал этой цели, не внешней пользуясь силой, а внутренней и неизреченной. Далее в стихах этих сказано, что сами боги не раз в окольных его блужданиях ниспосылали ему лучи света, чтобы он узрел божественное и по видению этому написал то, что он написал; в прозрении своем, говорит Феб, изнутри и извне увидел ты многую радость, которую немногим дано видеть из занимающихся философией, — это потому, что человеческое умозрение хоть и выше людского удела, но при всей своей отрадности с божественным знанием сравниться не может, ибо не проникает в глубь вещей, как