довольно плоских острот; которые желанны физиологически и создают атмосферу непритязательного смеха. Вызываемое хорошим настроением желудка, оно в благодарность содействует живейшему развитию пищеварительных процессов, и несмотря на то, что в немвспыхивает совершенно бескорыстная игра ума, или глупости, в последнем счете служит жизненному процессу и таким образом не освобождает от «биологичности». Это смех неглубокий, очень распространенный, особенно чтимый в буржуазные времена. «Ле рире — ц’ест ла Сантe де л’аме» — относится именно к этому смеху, идущему снизу, но из глубины.
На этом «физиологическом» смехе вырастает комедия нового времени, например, цоммедиа делл’арте, Мольер. От него отличается смех гораздо более глубокий и в одном аспекте своем страшный. Несомненно, что глубины смеха связаны таинственно и тесно с полом. Зачатки древнейшей комедии в фаллической исступленности. Шутки, маски, «козлогласие», дикие прыжки и ревы, все это исступление пола, побчные его манифестации, буйная игра его сил. Этот смех имеет два аспекта: аспект бесформенно-стихийный и аспект оформленный и некою силой направленный. В первом случае смех плавит и уничтожает все застывшие формы жизни путем безмерного преувеличения их. Всякоя мелочь становится безобразной и отвратительно смешной. Волны этого смеха подмывают тонкую кору установившейся жизни, врываются какими-то (?) вулканами и этим мгновенно в исступлении освобождающего смеха, сдирают безобразные покровы мелочных форм, не соответствующих глубинам жизни, их духовно уничтожают и тем содействуют катартическому процессу. Нас не должно удивлять, что таинства Диониса привели не только к установлению трагических действ, но и действ комедийных, несомненно имевших религиозный, т. е. глубокий и внутренно серьезный характер.
Второй аспект есть тот же смех, но в низшей реакционной потенции. В нем не текучий экстаз смеха, а ниспадающая любовь к смехотворным формам пережитого ранее или пережитого другими экстаза. Экстаз смеха может родить дикое козлование, но это козлование переживается изнутри, как экстаз, как отсутствие формы, как акт. Во втором жес аспекте прилепляются к сменяющимся внешним формам козлования, их синематографически разбивают на застывшие моменты, и начинают любить искусственное движение застывших и умерших моментов, прилепляясь к самой маске, а не к тому состоянию, которое заставляет надеть маску. Здесь несомненная убыль душевной энергии. Смеющийся становится зрителем смеха, а его создатель режиссером, ни тот ни другой не его участники. Отсюда правильно, что адский смех — смех бесконечно холодный. Бесы могут надевать все маски смеха, и других смешить этими масками, но сами смеяться, сами участвовать ( . . .? . ) в смехе не могут. Этот второй аспект, через заражение и пораждающее подражание содержит в себе целую лестницу возможностей приближения к холоду бесовского смеха, т. е. к глубинам греха и падения. Одна из обычных и легких форм этого второго аспекта — «клозетное» остроумие, к которому имели склонность Вл. Соловьев и кн. С. Трубецкой. Неприличные слова, не содержащие в себе никаких энергий, смеха, являются удобными словесными масками для холодного, не экстатического, не дифирамбического смеха.
Этих видов можно было бы установить еще несколько. При желании можно виды разбить на подвиды. Но все они будут принадлежать к одному роду. Есть же и иной вид смеха, разбивающийся на виды и подвиды. Различие между родами смеха отмечается твердо и определенно. Первый род смеха характеризует субъекта, на низших ступенях выражаясь в терминах физиологических, на высших — экстатических. Самая высшая точка этого смеха есть выхождение из субъекта, но не вхождение в объект, самозабвение, но не слияние с другим и потому в нем лишь подхождение к корню «всяческих» т. е. к точке тожества субъекта и объекта, но ни в каком случае не ее нахождение.
Второй же род смеха объективен. Он рождается из вникания в объект, из соприкосновения с предметными линиями объективной действительности. Сущность вещи расходится с ее эмпирическим бытием. Переплетение судеб различных сущностей дает как бы две линии: — одну умопостигаемую, невидимую, другую эмпирическую, всеми видимую. Так как сущность есть то, чем вещь внутренно жива и держится и так как она поэтому в пределах понятия каждой вещи или группы их неуничтожима, то поэтому всякая вещь своим эмпирическим бытием обличает себя самою, иронизирует над собой и вызывает объективный смех о себе. Ирония есть понятие не только субъективное, но и объективное, разлитое в природе и есть некое слово реальных вещей о самих себе. Ирония не есть только состояние человеческой мысли, рождающейся из «установки‘ сознания, из угла зрения, из неожиданного и «ехидного» поворота умственного зрения.
Философский смех рождается из созерцания несходящихся и враждующих линий эмпирической идеальной действительности (реалиа и реалиера). Это созерцание, мгновенное, интуитивное, распространено гораздо больше чем думают и свойственно очень многим людям, даже самым малым и незаметным. У философов «………» и ……… этот смех почти всегда отсутствует…
Анекдотисты всегда носители масок смеха. Их одушевление — одушевление режиссеров. Они подстраивают смех содержащимися в их памяти готовыми стереотипами смеха и испытывают не смех, а томительное отсутствие расстворения и экстаза. Даже после большой удачи у них душа остается пустой и не «очищенной».
В словах Гоголя о смехе, как о единственном честном лице в «Ревизоре» есть намек на смех объективности, на тот, который смеется в вещах и сам себя манифестирует в обыкновенном ходе рассказа или действия. Но к сожалению смех Гоголя так, как он выразился в художественных его творениях почти никогда не поднимается до объективности. Он либо живописец смеха чужого и так сказать искусный воспроизводитель его (в ранних произведениях) либо создатель масок скорее трагических, чем комических. Трагедия Гоголя, что он не мог засмеяться своим смехом, приобщиться ему не(?) мог воспроизвести не чужой субъективный смех, а смех и иронию самих вещей.
Первоучитель философского смеха и философской иронии Сократ, а лучший литературный выразитель Платон. И это оттого, что оба они и эротики. Провая ирония и Эрос нераздельны. Эрос ……… сознание над привычным с делением причин и следствий, над тем, что лишь кажется неизбежным и в неизбежности разумным. Помещая в центр сущности Эрос обнажает и уродливость и недолжность (?) и смехотворность эмпирических вещей. Поэтому у Сократа и Платона упоение сущностью — ирония над всей эмпирией больного, мнящего себя здоровым бытия.
Посему возможно совершенно особая тема: ироника любви т. е. расшифрование скрытого смеха проникающего и всю феноменологию человеческой эротики (жесты, слова, мимика и схема всяческих «романов»). Иронические типы всяческих мужчин и женщин с эротической точки зрения.
Сегодня я видел барышню милую, нарядно одетую с довольно живыми глазами. Шляпа обрамлявшая ее лицо старомодной линией вдруг оформила одну старую мою мысль. Таких барышень сотни и даже тысячи. Они ходят теперь с тем же видом и с той же средней и серединной энергией жизни, как ходили десятки и сотни лет тому назад. В этой линии гармонировавшей с общим видом какой-то средней свежести, средней молодости, средних красот, средних желаний и среднего ума идеально обрисовалась какая-то замкнутость и ограниченность, оторванность от родимых глубин. Точно дерево в небольшой кадке. Все на месте, но нет свзи с живой землей и потому ограниченное количество живых возможностей, отсутствие беспредельности. Отсутствие таящихся неожиданностей.
Ужас женщин, в которых не дышет уже беспредельность, в отрыве от общих условий космической жизни. Тайна и таинства жизни вселенской совершается вне их: над ними, под ними, около них, но не в них. Они за тонкой стеклянной перегородочкой в теплице, в комнате дома тогда, когда над ними настоящее небо, даже когда они в поле, в лесу.
Буржуазная жизнь последних веков со своей ……… моралью организовала массовое производство этих принадлежностей буржуазного быта. Мягкая мебель, цветы, комфорт и эта дистиллированная, денатурированная женщина — это одна цепь, одно сплошное явление безобразного человеческого существования.
Милый М<ихаил> Осипович>a[1942] ревнует свою жену к ее брату, которого она обожает[1943]. «Он не может допустить, что бы он был не все для М.Б.» А сам «млеет в присутствии Л<идии> Юдифовны>»[1944]. И так все мы, все ревнивцы.
В ревности нашей (не Божьей) всегда слабость — всегда она от бессилия. Хочется быть всем для «нее» — или для «него», а быть всем не можешь. И вот тут начинаются муки от бессилия с одной стороны в самых разных видах, от чуть заметного сжатия сердца до перебоев сердечных — и всяческая тирания с другой — от мелких «деспотических» жестокостей словесных и до столько же мелочных деспотических запретительных действий.
Не худо, а хорошо, божественно хорошо стремиться быть всем для нее или для него (быть всем — понятие не столько количественное, но и качественное — оно количественно достигается во все полные моменты любви). В этом стремлении — наличность высшей сверх-эмпирической функции и может быть слегка «сверх-разумной»). Но в ревности лишь первый импульс имеет идеальное оправдание. Все же течение чувства в высокой степени низменно, отвратительно исофистично. «Я вижу, что я не все для нее.» Сердце сжимается и болит. Первый разумный вывод: Я не все для нее потому, что я не все сам в себе. Я сам отъединен от мирового бытия, не всецело и не во всем с ним связан. Она, интересуясь еще и другим, права. Закрывать же для нее все я не имею права, ибо не прав в своем ревнивом движении, поскольку я хотел бы быть всем для нее. Значит жало ревности подымаясь в сердце должно направляться прежде всего против меня самого, пробуждая мою всецелость, вызывая меня самого из установившихся тесных границ моего личного бытия.
Сущность «набобства» заключается в том, что ревнивое движение, быть может бессознательно правое в своей исходной точке, развивается дальше сплошь по уродливым, софистическим путям житейской психологии. «Набоб» это как бы материализованный и определенный семейными условиями софист. Ему хорошо и удобно в данных условиях своей жизни. Он не разбирает данности этой, но ищет оправдания ей в истине безусловной. Он берет ее обособленно, так как сформировалась она предоставляя ему всякого рода подходящие условия, своего рода комфорт. Господин исходит из факта своего обладания рабом, наездник из факта сидения своего на лошади, а софист вообще из факта своих материальных и «душевных», вернее, психологических потребностей и из фактического своего умения и сноровки их удовлетворять. «Фуррор цроицус — канщн обтянутый кожей барабан. Патетика как отвлеченное начало. Барочность или порочность отвлеченной патетики. Жест как необходимый исход патетики. Жест определенная совокупность подвижных линий, музыкальный аккорд пространственной динамики.
Похороны большого человека. Как вынули невидимую сердцевину и вставиликанщн, обтянутый книжным пергаментом
(конец записи)
Сфера филии — эфир. В духе и в теле любовь единый акт, единое событие. Единство и цельность коррелятивны тут. Энтелехия тела — душа, энтелехия души — дух. Отсюда единство, отсюда