пишет далее Эрн, — вся русская философская мысль, начиная со Сковороды и кончая кн. С.Н.Трубецким и Вяч. Ивановым, представляется цельным и единым по замыслу философским делом. Каждый мыслитель своими писаниями или своею жизнью как бы вписывает главу какого-то огромного и, может быть, всего лишь начатого философского произведения, предназначенного, очевидно, уже не для кабинетного чтения, а для существенного руководства ЖИЗНЬЮ»[62]. Эрн признает, что русские философы не создали систем и тем самым не самостоятельны, однако считает, что именно в отсутствии систем и есть проявляется заслуга русской философии и ее превосходство перед западным рационализмом. Однако обращает на себя внимание одно неожиданное признание Эрна: «Для меня поэтому диалектика есть сама по себе божественное орудие мысли и искусство логически опрокинуть противника, есть то, что Вяч. Иванов так удачно назвал «веселым ремеслом и умным весельем»[63]. Отнюдь не принижая чисто философского пафоса выступлений Эрна, можно предположить, что печатная и устная полемика, да и сами философские построения были для него не в последнюю очередь игрой, средством привлечения к себе внимания, проявлением желания иметь успех. Здесь необходимо отметить, что в отличие от многих своих коллег, имевших источники постоянных доходов, он жил и содержал семью исключительно литературными гонорарами, и следовательно от успеха его выступлений зависело его физическое выживание. «В четверг будет деловое собрание. Это значит, я на лето добуду работы рублей на 1000! (148)… О Джемсе в Московском Еженедельнике я уже с согласия Трубецкого пишу. Это все-таки позволит немного заткнуть нашу финансовую течь. Если дело устроится с Князем, я смогу до весны заработать рублей 80—100. Я этому радуюсь, ибо положение без этого было бы поистине стеснительно (140)… «Московский Еженедельник» все же под боком, и всегда при крутых обстоятельствах можно будет что-нибудь из себя выжать» (145).Кроме тисков постоянной нужды надо помнить о все усиливающейся болезни, преследовавшей Эрна последнее десятилетие его жизни. Может быть, предощущение скорой смерти заставляло его с непоколебимой настойчивостью и бескомпромиссностью, характерной для мессиански настроенных носителей сверхценных идей, которые он стремится во что бы то ни стало донести до сознания современников: «Пишу со страстью и Бога молю, чтоб мне удалось во весь голос сказать то, что сейчас нужно прокричать на всю Россию, даже на весь мир. Дал бы мне только Бог сил справиться с трудностью и важностью темы <… /> хочу написать ряд статей на современные темы (о славянстве, германизме и европейской культуре)» (381).
Стремление к превосходству, желание выглядеть «победителем», в глазах окружающих традиционно истолковывается как компенсация комплекса неполноценности, возникшего из-за нехватки материнской любви в детстве, что может объясняться холодным отношением матери к Владимиру, как к ребенку от предыдущего неудачного брака[64]. Но в то же это может быть обусловлено и преодолением страха приближающейся смерти. Подавленно-конфликтные отношения Эрна с матерью и отчимом, чувство отторгнутости от семьи ищут компенсации в наивном отождествлении себя со своими научными «отцами», профессорами Г.Челпановым и Л.Лопатиным, в ответ на их всего лишь подбадривающие комплименты: «Челпанчик находит, что из всех экзаменовавшихся за последние годы я сдал экзамен наиболее «блестяще». Мало того, они с Лопатиным решили, что вот теперь у них найден «заместитель» и они спокойно свои кафедры могут оставить мне.» Эрн подробно описывает жене сцены встреч и прощаний с друзьями и коллегами, содержание полученных им комплиментов и даже количество и качество приветственных объятий и поцелуев. При этом он очень скупо передает содержание самих бесед (151). Острая потребность внимания, восхищения и любви, завуалированная христианско-платонической терминологией, выражается в письме к жене (159). Свои творческие и житейские неудачи, больно его ранящую критику оппонентов (в том числе и справедливую), он объясняет интригами против него соперников, изменой друзей или просто глупостью оппонентов: «Позавчера у меня с Лопатиным было жаркое столкновение. Я-то молчал, говорил почти исключительно он. Но видно его здорово зарядили. Всякие Котляревские, Хвостовы и даже, как подозреваю, князь, интригуют ужасно. Явно и злостно перевирают» (194). «У моих противников, Гессена, Гордона, Вышеславцева, особенно у двух последних, говоривших очень много и длинно, — я ощутил такой примитивизм мысли, такую элементарность и тяжеловесность мозгов, что прямо был удивлен… отчасти приятно: я сильнее ощутил правоту своих философских позиций» (189). «Степпун — это пустая бочка от пива. Гудит, гудит — все бесплодно. Топорщится, раздувается — как бы не лопнул!» (156).
С началом войны В.Эрн становится политическим публицистом и лектором. По его мнению с началом Великой войны, не только люди, но само «время славянофильствует», указывая России исполнить свой долг чести, веление национальной совести, поэтически выраженное строкой А.Хомякова: «… все народы / обняв любовию своей, /скажи им таинство свободы, / сиянье веры им пролей». Победив германский дух милитаризма, Россия по его мысли должна восстановить Польское государство, полностью освободить и объединить Армению, примирить славян на Балканах, создать условия для свободного существования малых народов. Миссия духовного и политического освобождения — вот нравственное оправдание участия России в этой страшной войне.
Быть может, бессознательным стремлением отторгнуть от себя чуждые ему германскую фамилию и отчество отчима можно объяснить столь болезненную идеосинкразию Эрна к духу немецкой философии. Апогеем его германофобии стала скандально знаменитая речь Эрна «От Канта к Круппу», произнесенная перед многотысячной аудиторией, собравшейся в Московском Политехническом музее на открытом заседании МРФО в начале Первой мировой войны[65].
Амбивалентное отношение друзей «православного философа» к этому и некоторым другим его выступлениям проявилось даже в одном из некрологов написанных его другом[66]: «Ах, этот Эрн! — слышится со всех сторон, — опять он всех рассердил и никого не убедил! То же бы слово да не так молвил… Что же сделал этот рыцарь русской философии с нерусской фамилией и отчеством? — Он заострил и без того острые углы, отчего тупые стали еще тупее. Он набрал курсивом там, где было набрано петитом, он примечания перенес в текст, он продолжил линиии, которые современники не решились продолжить, затер точки, на которых они хотели остановиться. Параллели он перенес в иные измерения и они там пересеклись… И все это он назвал словами, которые стали крылатами: «От Канта к Круппу». Блудный сын философии!.. Не читал Канта!.. Славяновильствующий богоискатель!.. Сколько напрасных ударов принял он на себя, — думалось жалеющим его друзьям, и было досадно за него. Казалось, нападающие в чем-то правы, но и он не виноват… Рыцари всегда немного неуклюжи… Казалось, Эрн так защищен своей мыслительной непреклонностью, броней убеждения, щитом веры, что все удары ему нипочем: только латы гудят от ударов. Но это лишь казалось: сердце, бьющееся под философскими латами, было нежно и трепетно-чутко, и каждый удар отдавался в нем. Это был рыцарь-ребенок, одинокий и беззащитный в наш век, враждебный вечному детству, когда отвергнут Тот, Кто сказал: «Будьте как дети»[67]. Эрн не дожил до трагического краха «русской идеи» и «миссии России» в Первой мировой войне, приведшей страну к исторической катастрофе. Летом 1916 г. на Кавказе, освободившись, наконец, от газетной поденщины и акдемических обязанностей, он приступил к своему главному философскому труду о Платоне. Борясь со все усиливавшейся болезнью, он успел написать лишь первую главу, которая была опубликована за несколько недель до его кончины[68].
«Путь»: внутреннее разделение
К концу 1911 г. в составе редакционного комитета «Пути» назревал конфликт между Н.А.Бердяевым и его остальными членами. На поверхностном уровне он выразился 1) в отвержении книги Гелло «Портреты святых», уже переведенной Л.Бердяевой и ее сестрой, 2) в возвращении Бердяеву на доредактирование ими же сделанного перевода книги другого французского автора, Э.Леруа «Догмат и критика», 3) в намерении самого Бердяева писать монографию о философии Н.Федорова, не дожидаясь выхода всего корпуса его текстов. Отказавшись от компромиссов, которые предлагали коллеги, Бердяев вышел из редакции «Пути» и перестал посещать собрания МРФО, ушел по его словам в «творческое уединение». Сам он описывал это как «личный и идейный конфликт с Булгаковым <…> Мне трудно вынести ту степень невнимания к моей личности, которую обнаруживает С.Н., и непризнание моей индивидуальности <…> Мне трудно жить и работать в той атмосфере уныния подавленности, отрицания творчества и вдохновения, атмосфере утилитарно-деловой, которую создает вокруг себя С.Н.(84).» Этому Бердяев противопоставляет убеждение, «что путь творческого вдохновения, путь переживания призвания есть религиозного опыт, отличный от опыта аскетического <… /> За тайной искупления скрыта тайна творчества, как свободного начала твари-человека, продолжающего творение мира <… /> Мне не следовало вступать в состав редакции «Пути». Я не чувствую себя принадлежащим к его духовному организму».
Позиция, с которой Булгаков оценивает произошедший конфликт косвенно подтверждает обвинение Бердяева в идейном и личном непонимании со стороны давнего друга, не только не принявшего всерьез его нового творческого периода, но и расценившего его как заблуждение и отступничество от общего дела: «В истории Николая Александровича сплелись в одно случайные причины: обиды личные, моя требовательность в делах при его либеральности, с глубоким иррациональным кризисом его души, потребностью бунта во имя индивидуальности, рыцарской его смелости и безудержности и рокового дилентантизма, который решительно застилает ему глаза. Пафос его — «творчество», которого <… /> у него нет в настоящем смысле, но в то же время он способен пройти этот путь до конца, как будто бы был настоящим творцом».
Особого внимания заслуживают два письма Н.Бердяева: одно написано в дискуссии с неизвестным лицом о праве пацифистов на «неучастие» в войне (434), здесь он подробно излагает свою концепцию свободы и ответственности человеческой личности в истории. Во втором (447) он объясняет свою церковную позицию и оценивает взаимоотношение церкви и общества в истории.
Судя по письмам Булгакова, вся рутинная издательская работа лежала на его плечах, т. к. «сам себя назначивший» директором-распорядителем Г.А.Рачинский по складу характера и состоянию здоровья был весьма мало работоспособен. Уже начиная с конца 1911 г. Булгаков все чаще жалуется Глинке и живущему в Италии Эрну на отсутствие работоспособных сотрудников, на падение энтузиазма у Бердяева, уезжавшего на зиму туда же. Состояние МРФО приводит его в уныние: «Новых людей почти не является, старые выходят в тираж. Сейчас в «Пути» работать бы и работать, но как-то выходит, что работать некому, а он превращается в систему кормлений и авансов». Жалуется он и на то, что «издано и издается не только то, что нужно для издательства, но и что, по линии наименьшего сопротивления, нужно для участников» (61). Финансовые дела издательства ухудшались, плохо расходились и без того мизерные тиражи книг (от 400 до 2000). Умонастроение интеллигенции с конца 1911 г., после временного спада революционной