Скачать:PDFTXT
История безумия в Классическую эпоху

своим и телом по собственному усмотрению и что отдавать одно без другого сродни преступлению”. От себя лейтенант полиции добавляет: “Я беседовал с нею дважды, и хотя привык за долгие годы к речам бесстыдным и нелепым, все же не мог не подивиться тем рассуждениям, на основании коих женщина эта возводит свою систему. Брак, по мысли ее, есть не что иное, как проба…”3 В начале XIX в. Сад так и скончается в Шарантоне; в первое десятилетие XVIII в. еще нет полной уверенности, что женщину, страдающую разве что избытком ума, следует подвергнуть изоляции. Министр Поншартрен не позволяет д’Аржансону даже поместить ее на несколько месяцев в богадельню: “Строгого внушения более чем довольно”, — помечает он. И все же д’Аржансон недалек от того, чтобы обеспечить ей “такой же уход, как и остальным умалишенным”: “Ввиду подобной наглости и бесстыдства мне ничего не оставалось, как только счесть ее безумной”. Мы на пути к тому, что XIX век назовет “моральным безумием”; но, что всего важнее, здесь возникает тема безумия, целиком основанного на злой воле человека, на его этической ошибке. Безумие связывалось со Злом в продолжение всего Средневековья и большей части Возрождения, однако эти связи были трансцендентными и воображаемыми; отныне оно сообщается со Злом более тайно — через личный выбор человека и его дурное намерение.

Нет ничего удивительного в том, что классическая эпоха не стремилась установить строгие границы между безумием и заблуждением, между сумасшествием и злонамеренностью. Это ее безразличие происходит не от недостаточности знания, а от последовательно проводимого и основываемого на причинно-следственных связях уподобления безумия преступлению. Они не исключают друг друга, но и не сливаются в одном расплывчатом понятии; они предполагают друг друга в пределах того сознания, которое с равным основанием, в зависимости от обстоятельств, будут либо исправлять в тюрьме, либо врачевать в больнице. Во время войны за испанское наследство в Бастилию посадили некоего графа д’Альбютера, которого в действительности звали Дуслен. Он объявил себя наследником Кастильской короны, “однако, сколь бы ни было непомерно безумие этого человека, ловкость его и злонравие заходят еще дальше; он клятвенно уверяет, что всякую неделю является ему Пресвятая Дева и что нередко беседует он с Богом с глазу на глаз… Полагаю, что узника сего должно заключить в госпиталь пожизненно как опаснейшего из сумасшедших, либо же забыть о нем и оставить в Бастилии как первостатейного негодяя; думаю даже, что второе надежнее, а следственно, и правильнее”4. Безумие не исключает преступления, и наоборот; они предполагают друг друга и тем связаны. Данный субъект может быть скорее умалишенным или скорее преступником, но безумие как таковое в крайних своих проявлениях неизменно одержимо злобой. По поводу все того же Дуслена д’Аржансон позже сделает такую запись:

“Чем покорнее он с виду, тем больше оснований полагать, что в странностях его много было притворства или же хитрости”. В 1709 г. он уже “далеко не столь упорно держится за свои химеры и несколько более тупоумен”. Та же взаимная дополнительность зла и безумия наглядно выражена в другом донесении лейтенанта д’Аржансона; Фаддей Кузини, “дурной монах”, был помещен в Шарантон, и в 1715 г. “по-прежнему остается безбожником, когда пускается в рассуждения, и превращается в полнейшего тупицу, когда рассуждать перестает. А потому, невзирая на всеобщий мир, позволяющий выпустить его, как бывшего шпиона, на свободу, состояние его рассудка и честь религии сего не допускают”5. По отношению к основополагающей правовой норме “настоящее безумие оправдывает все”6 мы сейчас занимаем прямо противоположную позицию. В мире изоляции безумие ничего не объясняет и не оправдывает; оно вступает в сговор со злом, умножая его, делая еще упорнее и опаснее, придавая ему новые обличья.

Про клеветника, потерявшего рассудок, мы бы сказали, что его клевета — это бред: мы привыкли рассматривать безумие как последнюю и в то же время невинную истину о человеке; в XVII в. расстройство ума добавляется к клевете, не выводя ее за пределы зла, единого и неделимого; в Санлисе в госпиталь Милосердия попадает “за клевету и слабость рассудка” человек, отличающийся “характером буйным, беспокойным и суеверным, к тому же большой лжец и клеветник”7. При буйном помешательстве, которое столь часто упоминается в учетных списках изоляторов, приступы буйства образуют как бы некую целостность зла, безудержно свободного и предоставленного самому себе: все, что относится к безумию, не вычитается из злобы, а плюсуется к ней. Д’Аржансон ходатайствует о помещении в богадельню женщины, “не только по причине распущенных ее нравов, но и в силу безумия ее, каковое нередко доходит до буйства и, по всему судя, понудит ее при первом удобном случае либо избавиться от мужа, либо покончить с собой”8. Психологическое объяснение как будто усугубляет моральное обвинение, тогда как мы с давних пор привыкли считать его смягчающим фактором.

Но если невольное безумие, завладевающее человеком словно бы помимо него, стихийно вступает в сговор со злобой, то по тайной сущности своей оно ничем не отличается от безумия, которое намеренно разыгрывают вполне здравомыслящие субъекты. В любом случае между ними существует глубинное родство. Юриспруденция же, наоборот, стремится как можно строже разграничить сумасшествие притворное и сумасшествие настоящее, ибо человека, “по-настоящему пораженного безумием”9, не приговаривают к той мере наказания, какой заслуживает его преступление. В рамках изоляции таких различий не проводят: реальное безумие не имеет никаких преимуществ перед безумием притворным. В 1710 г. в Шарантоне оказался юноша двадцати пяти лет, называвший себя доном Педро де Хесус и утверждавший, будто он сын короля Марокко. До тех пор его считали просто безумным. Но вскоре его стали подозревать в том, что он, вероятнее всего, разыгрывает из себя безумца; не провел он в Шарантоне и месяца, как “стало ясно, что он в здравом уме; он согласен, что не является сыном короля Марокко, однако настаивает, что отец его — губернатор провинции, и не может решительно отказаться от всех своих химер”. Безумие настоящее и безумие притворное стоят в одном ряду, как если бы корыстная ложь дополняла собой химеры неразумия. Во всяком случае, д’Аржансон пишет Поншартрену: “Дабы наказать его за обман и притворное безумие, думаю, лучше всего будет препроводить его в Бастилию”. В конце концов мнимого безумца отправляют в Венсен; пять лет спустя химер, судя по всему, становится больше, чем лжи; но умереть ему суждено в Венсенской тюрьме, среди ее узников: “Рассудок его сильно расстроен; речь бессвязна; и нередко случаются с ним припадки буйства, из которых последний едва не стоил жизни одному из его товарищей; так что все говорит в пользу того, что выпускать его на свободу нельзя”10. Безумие без намерения казаться безумцем или же просто одно намерение без настоящего безумия подлежат одному и тому же уходу и лечению, — быть может потому, что подспудно прорастают из одного корня: зла или, по крайней мере, злой человеческой воли. Следовательно, перейти из одного состояния в другое нетрудно, и все с легкостью признают, что человек становится безумным уже по одной той причине, что захотел им стать. По поводу одного заключенного, “до такой степени безумного, что желал он говорить с Королем, но не соглашался открыть кому-либо из министров, что же он хочет сказать Королю”, д’Аржансон пишет следующее: “Он так долго притворялся умалишенным, то в Бастилии, то в Бисетре, что стал им на самом деле; он по-прежнему желает приватно говорить с Королем, а когда его настоятельно просят объясниться, изъясняется речами, в коих нет ни малейшего признака рассудка”11.

Очевидно, что опыт безумия, воплощающийся в практике изоляции и, вероятно, через нее и формирующийся, совершенно чужд тому опыту, который нашел выражение в юридическом сознании начиная с римского права и юристов XIII в. С точки зрения представителя закона, безумие поражает прежде всего разум, извращая тем самым волю человека и одновременно делая ее невинной: “Безумие, или сумасбродство, есть помешательство ума и расстройство рассудка, каковое не позволяет нам различать правду от лжи и, заставляя ум пребывать в постоянном возбуждении, лишает человека, впавшего в подобное состояние, всякой правоспособности давать на что-либо свое согласие”12. Таким образом, главное — знать, является ли безумие настоящим и какова его степень; чем она выше, тем более невинной будет считаться воля субъекта. Буше упоминает множество приговоров, “в коих постановлялось, что люди, убившие в припадке буйного помешательства даже и ближайших своих родственников, не должны нести никакого наказания”13. Наоборот, для мира изоляции совершенно неважно, действительно ли человек повредился в рассудке или нет; если разум в самом деле поврежден и пользоваться им можно ограниченно, то объясняется это прежде всего каким-то отклонением воли, а воля не может быть вполне невинной, поскольку принадлежит к разряду причин, а не следствий. Разумеется, в текстах, сохранившихся до наших дней, вовлечение воли в тот опыт безумия, который обнаруживает себя в изоляции, эксплицитно не выражено — но оно сказывается в мотивировках и способах изоляции. Речь идет о некоей смутной связи между безумием и злом; однако связь эта теперь поддерживается не через темные мировые силы, как в эпоху Возрождения, а через такую индивидуальную способность человека, как воля. Безумие тем самым укореняется в мире нравственности.

* * *

Но безумие — это вовсе не адская смесь всех человеческих недостатков и всех оскорблений морали. Когда эпоха классицизма приобретает собственный опыт безумия, когда она говорит безумию свое “нет”, она опирается не только на нормы морали, но и на этическое сознание в целом. Именно оно, а не щепетильная чувствительность, неотступно следит за безумием. И, наблюдая за его бессмысленной возней, человек классической эпохи сам стоит не на плоском берегу чисто рационального сознания, а, так сказать, на вершине того акта разума, который кладет начало этическому выбору.

Если мы будем рассматривать изоляцию в ее простейших, самых поверхностных проявлениях, она может показаться свидетельством того, что разуму классической эпохи удалось заклясть все властные силы безумия и раз и навсегда отмежеваться от него уже на уровне социальных институтов. В каком-то смысле изоляция выглядит как удачная попытка экзорцизма. И все же моральное восприятие безумия, ощутимое даже в конкретных формах изоляции, явно выдает неустойчивость проверенных разграничений. Оно свидетельствует о том, что неразумие в классическую эпоху не вытесняется за пределы рационального сознания, замкнувшегося в себе самом; что противостояние его и разума по-прежнему осуществляется на открытом пространстве индивидуального выбора и индивидуальной свободы. И если классическое сознание безразлично к любым формам строгого разграничения провинности и безумия, то это указывает на существование в нем некоей глубинной сферы, где проблема разума и неразумия решается как проблема основополагающего выбора, в

Скачать:PDFTXT

История безумия в Классическую эпоху Фуко читать, История безумия в Классическую эпоху Фуко читать бесплатно, История безумия в Классическую эпоху Фуко читать онлайн