Скачать:TXTPDF
Логика смысла

термины в виде двух раздельных серий, поскольку именно благодаря такому разделению и в его рамках событие отличает себя и от тел, результатом которых является, и от предложений, которые делает возможными. Это разделение, эта линия-граница между вещами и предложениями (есть/говорить) проникает даже в «ставшее возможным» — то есть в сами предложения, проходя между существительными и глаголами или, точнее, между денотациями и выражениями. Денотация всегда отсылает к телам, а в принципе — и к поглощаемым объектам. Выражение отсылает к поддающемуся выражению смыслу. Но такая линия-граница не могла бы разделять серии на поверхности, если бы, в конечном счете, не артикулировала то, что разделяет. Линия действует по обеим сторонам, движимая одной и той же бестелесной силой, задаваемой, с одной стороны, тем, что происходит в положении вещей, а с другой упорством предложений. (Вот почему у языка только одна сила, хотя он может иметь несколько измерений.) Линия-граница обеспечивает схождение расходящихся серий, но она не может ни отменить, ни скорректировать это расхождение. Дело в том, что в этом смысле серии сходятся не сами собой (что было бы невозможно), а вблизи парадоксального элемента — точки, пробегающей линию и циркулирующей по сериям. Это и есть тот всегда смещенный центр, который задает цикл схождения только для расходящегося как такового (власть утверждения дизъюнкции). Такой элемент или точка и есть квази-причина, к которой присоединяются поверхностные эффекты именно потому, что они по природе отличаются от своих телесных причин. Как раз эта точка выражается в языке посредством различных эзотерических слов, обеспечивающих сразу и разделение, и координацию, и разветвление серий. Итак, вся организация языка представляет три фигуры: метафизическую или трансцендентальную поверхность, бестелесную абстрактную линию и децентрированную точку: поверхностные эффекты, или события; на поверхности линия смысла имманентная событию; а на линии точка нонсенса — поверхностный нонсенс, соприсутствующий со смыслом.

Уже две великие античные системы — Эпикурейство и Стоицизм — пытались отыскать то, что делает язык возможным в вещах, но делали это совершенно по-разному. Так, для того, чтобы обосновать не только свободу, но так же язык и его использование, эпикурейцы предложили модель, основанную на отклонении атома. Стоики же, напротив, создали модель, основанную на сопряжении событий. Не удивительно, поэтому, что эпикурейская модель отдает предпочтение существительным и прилагательным. Существительные подобны атомам или лингвистическим телам, которые координируются посредством своих отклонений, а прилагательные подобны качествам их ансамблей. Модель же стоиков рассматривает язык на основе «более гордых» терминов: глаголов и их спряжений, осуществляющих связь между бестелесными событиями. На вопрос о том, что первично в языке — существительные или глаголы, — нельзя ответить ссылкой на общую сентенцию «в начале было дело», как бы ни склонны мы были видеть в глаголе представителя первичного действия, а в корне слова — первичное состояние глагола. Но неверно, что глагол представляет действие, — он выражает событие, а это совершенно другое. Более того, язык не развивался из первичных корней. Он организовался вокруг формативных элементов, которые задают язык во всей его полноте. Но если язык не формировался постепенно, следуя за ходом внешнего времени, то это еще не значит, что его тотальность однородна. Действительно, «фонемы» обеспечивают все лингвистические различения, возможные внутри «морфем» и «семантем». И наоборот, именно означающие и морфологические элементы определяют, какие из фонематических различении подходят тому или иному языку. Целое может быть описано не простым движением, а двунаправленным движением лингвистического действия и противодействия [reaction], представляющего собой цикл предложения[136]. И если фонематическое действие формирует некое открытое пространство языка, то семантическое противодействие формирует внутреннее время, без которого это пространство не могло бы быть согласовано со своим языком. — Таким образом, независимо от элементов, а только с точки зрения движения, существительные и их склонения оживляют действие, тогда как глаголы и их спряжения оживляют противодействие. Глагол — не образ внешнего действия, а процесс противодействия, внутреннего для языка. Вот почему, по самой своей идее, глагол несет в себе внутреннюю темпоральность языка. Именно на глаголе держится кольцо предложения, налагая сигнификацию на денотацию, а семантему на фонему. И именно исходя из глагола мы делаем вывод о том, что круг скрывает и сворачивает в кольцо, и о том, что он нам открывает в тот момент, когда разрывается, размыкается или разворачивается вдоль прямой линии: смысл, или событие, как выражаемое предложением.

У глагола два полюса: настоящее, указывающее на его связь с денотируемым положением вещей в последовательности физического времени, и инфинитив, указывающий на связь глагола со смыслом, или событием, согласно содержащемуся в нем внутреннему времени. Весь глагол осциллирует между инфинитивным «наклонением», которое представляет цикл, некогда развернутый из целого предложения, и настоящим «временем», которое, наоборот, замыкает цикл на денотат предложения. Между этими двумя полюсами глагол искривляет свое спряжение согласно отношениям денотации, манифестации и сигнификации-совокупность [грамматических] времен, личностей и модусов. Чистый инфинитив — это Эон, прямая линия, пустая форма и дистанция. Он не допускает различения моментов, но продолжает формально разделяться одновременно в двойном направлении прошлого и будущего. Инфинитив несет в себе время, внутреннее для языка, только с тем, чтобы выразить смысл или событие — так сказать, множество проблем, поднимаемых языком. Он соединяет интериорность языка с экстериорностью бытия. Таким образом, он наследует коммуникацию между событиями. Что касается единоголосия, то оно переходит от бытия к языку, от экстериорности бытия к интериорности языка. А равноголосие [equivocite] — это всегда равноголосие существительных. Глагол — это единоголосие языка в форме неопределенного инфинитива: без лица, без настоящего, без какого-либо разнообразия голосов. Это сама поэзия. Как глагол выражает в языке все события в одном событии, так и инфинитивная форма глагола выражает событие языка — языка как уникального события, которое сливается теперь с тем, что делает его возможным.

Двадцать седьмая серия: оральность

Язык делается возможным благодаря тому, что сам различает. То, что отделяет звуки от тел, то и превращает звуки в элементы языка. То, что отделяет говорение от поедания, делает речь возможной. То, что отделяет предложения от вещей, делает предложения возможными. Поверхность и все, что имеет место на поверхности, — это и есть то, что «делает возможным», — другими словами, это выражаемое событие как таковое. Выражаемое делает возможным выражение. Но в этом случае мы сталкиваемся с последней задачей: проследить в обратном порядке историю того, как звуки освобождаются и становятся независимыми от тел. Речь идет уже не о статичном генезисе, который вел бы от предданного события к его осуществлению в положении вещей и к его выражению в предложениях. Теперь речь идет о динамическом генезисе, который напрямую ведет от Положений вещей к событиям, от смесей к чистым линиям, от глубины к производству поверхностей, и который вовсе не подразумевает другой (статичный) генезис. Ведь с точки зрения другого генезиса мы по праву постулируем поедание и говорение как две серии, уже разделеннью на поверхности. Они разделяются и артикулируются событием, выступающим как результат одной из них, к которой событие относится как ноэматический атрибут, делающий возможной другую серию, причем к последней событие относится уже как выражаемый смысл. Но совсем другое дело, когда речь идет о том, как говорение на деле отделяется от поедания, как производится сама поверхность и как бестелесное событие получается из телесной смеси. Когда мы говорим, что звук становится независимым, мы хотим сказать, что он перестает быть специфическим качеством тел — шумом или криком — и что он начинает обозначать качества, манифестировать тела и означивать субъекты и предикаты. Звук при этом приобретает конвенциональную значимость в денотации, основанную на обычае значимость в манифестации и искусственную значимость в сигнификации, — и все это только потому, что звук утвердился на поверхности в своей независимости от самого высшего авторитета: выразимости. Деление на глубину-поверхность во всех отношениях первичнее, чем на природу-конвенцию, природу-обычай или природное-искусственное.

Итак, история глубин начинается с самого ужасного: она начинается с театра жестокости, незабываемую картину которого нарисовала Мелани Клейн. В этом театре грудной младенец с самого первого года жизни сразу является и сценой, и актером, и драмой. Оральность, рот и грудь — изначальные бездонные глубины. Грудь и все тело матери не только распадаются на хороший и плохой объекты, но они агрессивно опустошаются, рассекаются на части, рассыпаются на крошки и съедобные кусочки. Интроецирование этих частичных объектов в тело ребенка сопровождается проецированием агрессивности на эти внутренние объекты и репроецированием этих объектов на материнское тело. Интроецированные кусочки подобны вредным, назойливым, взрывчатым и токсичным субстанциям, угрожающим телу ребенка изнутри и без конца воспроизводящимся в теле матери. В результате — необходимость постоянного реинтроецирования. Вся система интроекции и проекции — это коммуникация тел в глубине и посредством глубины. Естественным продолжением оральности является каннибализм и анальность. В последнем случае частичные объекты — это экскременты, пучащие тело матери так же, как и тело ребенка. Частицы одного всегда преследуют другое, и в этой отвратительной смеси, составляющей Страдание грудного ребенка, преследователь и преследуемый — всегда одно и то же. В этой системе рот-анус, пища-экскременты тела проваливаются сами и сталкивают другие тела в некую всеобщую выгребную яму[137].

Мы называем этот мир интроецированных и проецированных, пищеварительных и экскрементальных частичных внутренних объектов миром симулякров. Мелани Клейн описывает его как параноидально-шизоидную позицию ребенка. За ней следует депрессивная позиция, отмеченная двойным достижением, поскольку ребенок старается восстановить полностью хороший объект и самоотождествиться с ним. Таким образом, ребенок старается достичь соответствия самотождественности, даже если & этой новой драме ему придется разделить все опасности, мучения и страдания, которым подвержен этот хороший объект. Депрессивная «идентификация» с ее признанием супер-эго и формированием это сменяет параноидальное и шизоидное «интроецирование-проецирование». Наконец все подготовлено для перехода — через новые опасности — к сексуальной позиции, названной именем Эдипа. В ней либидозные импульсы отделяются от деструктивных импульсов и направляются посредством «символизации» на всегда лучше организованные объекты, интересы и действия.

Единственной целью наших комментариев по поводу некоторых деталей схемы Мелани Клейн является краткий обзор «ориентаций». Ибо уже сама тема позиции включает идею ориентации психической жизни и кардинальных моментов. Она также включает идею организации этой жизни в соответствии с изменчивыми и подвижными координатами и измерениями — целую географию и геометрию жизненных измерений. Поначалу кажется, что параноидально-шизоидная позиция сливается со становлением орально-анальной глубины — бездонной глубины. Все начинается в пропасти. И в этой связи мы не уверены, можно или нельзя рассматривать «хороший объект» (хорошую грудь) в качестве интроецированного в том же смысле, что и плохой объект в царстве частичных объектов и кусков,

Скачать:TXTPDF

Логика смысла Фуко читать, Логика смысла Фуко читать бесплатно, Логика смысла Фуко читать онлайн