Скачать:TXTPDF
Логика смысла

по-своему переиначивает предшествующее ему измерение. Рядом с подавлением и возвращением подавленного мы должны оставить место для тех сложных процессов, посредством которых вводятся сущностные характеристики определенного измерения как таковые, причем другому измерению соответствует совершенно иная энергия: например, разрушительное преступное поведение не отделимо от функции голоса свыше, который переиначивает деструктивный процесс глубины, как если бы это было его навсегда зафиксированной обязанностью и упорядочивает его в обличии суперэго или хорошего объекта (например, история Лорда Артура Сэвила)[170]. Перверсивное поведение тоже неотделимо от движения метафизической поверхности, которая вместо подавления сексуальности использует десексуализованную энергию для того, чтобы ввести сексуальный элемент как таковой и зафиксировать его с пристальным вниманием (второй смысл фиксации).

Совокупность поверхностей полагает организацию, которая называется вторичной и которая определяется «вербальным представлением». Вербальное представление должно быть тщательно отделено от «объектного представления», потому что касается бестелесного события, а не тела, действия, страдания или качества тел. Словесное представление является; как мы видели, представлением, в которое обернуто выражение. Оно составлено из того, что выражено и что выражает, и приспособилось сворачивать одно в другом. Оно представляет событие как выраженное, дает ему существовать в элементах языка и, наоборот, придает этим элементам выразительную значимость и функцию «представителей выраженного», чем они сами по себе не обладали. Весь порядок языка является результатом этого, причем его код третичных определений обнаруживается, в свою очередь, на «объектных» представлениях (денотация, манифестация, сигнификация; индивидуальное, личное, понятие; мир, Я и Бог). Но что здесь составляет суть дела — так это предварительная, учреждающаяся или поэтическая организация — то есть такая игра поверхностей, в которой развертывается только а-космическое, безличное и до-индивидуальное поле; такая разминка смысла и нонсенса, такое развертывание серий, которые предшествует изощренным продуктам статичного генезиса. От третичного порядка мы снова должны перейти ко вторичной организации, а затем и к первичному порядку согласно динамическому требованию. Возьмите, к примеру, таблицу категорий динамического генезиса языка: страдание-действие (шум), обладание-лишение (голос), намерение-результат (речь). Вторичная организация (глагол и глагольное представление) сама является результатом этого долгого пути. Она возникает, когда событие знает, как возвести результат во вторую степень, и когда глагол знает, как придать элементарным словам выразительную ценность, которой слова до сих пор были лишены. Но весь этот путь был указан первичным порядком, где слова являлись непосредственно действиями и страданиями тела или даже удаленными голосами. Они суть демоническая собственность и божественная нужда. Непристойности и оскорбления дают представление — посредством регрессии — о том хаосе, в котором соответственно совмещены бездонная глубина и беспредельная высота. Ибо, какой бы интимной ни была их связь, непристойное слово иллюстрирует прямое действие одного тела на другое, тогда как оскорбление внезапно настигает того, кто удаляется, лишает его всякого голоса и само является удаляющимся голосом[171]. Эта строгая комбинация непристойного и оскорбительного слова свидетельствует в пользу собственно сатирической значимости языка. Мы называем сатирическим процесс, при котором сама регрессия регрессирует; то есть сексуальная регрессия на поверхности всегда является также и поглотительно-пищеварительной регрессией в глубине, прекращающейся только в выгребной яме и преследующей удаляющийся голос, когда обнаруживает экскрементальный слой, — оставшийся позади голоса. Производя тысячи шумов и скрывая свой голос, сатирический поэт, или великий досократик, преследует Бога оскорблениями, топя его в экскрементах. Сатира — это чудовищное искусство регрессии.

Однако, высота готовит новые ценности для языка и утверждает в нем свою независимость и радикальное отличие от глубины. Ирония появляется всякий раз, когда язык разворачивается в соответствии с отношениями возвышенного, равноголосия и аналогии. Эти три великих понятия традиции служат источниками, из которых исходят все фигуры риторики. Итак, ирония находит себе естественное приложение в третичном порядке языка в случае аналогии сигнификаций, равноголосия лепетаний и возвышенности того, кто манифестирует себя — целая сравнительная игра Я, мира и Бога по отношению к бытию и индивидуальному, представлению и личности, задающая классическую и романтическую формы иронии. Но даже в первичном процессе голос с высоты освобождает собственно иронические ценности; он удаляется за собственное возвышенное единство, утилизирует равноголосие собственного тона и аналогию своих объектов. Короче, он имеет в своем распоряжении отношения языка еще до того, как обретает соответствующий принцип организации. Например, имеется изначальная форма платонической иронии, восстанавливающая высоту, освобождающая ее от глубины, подавляющая и обрывающая сатиру и сатирика, вкладывающая всю свою «иронию» в вопрос: а нет ли, часом, Идеи грязи, отбросов и экскрементов? Тем не менее то, что заставляет иронию умолкнуть, — это не возврат сатирических ценностей в виде восхождения из бездонных глубин. Кроме того, ничто не поднимается иначе, как на поверхность — отчего поверхность по-прежнему необходима. Мы считаем, что когда высота делает возможным полагание поверхности вместе с соответствующим освобождением сексуальных влечений — происходит что-то такое, что способно одолеть иронию на ее собственной территории — то есть на территории равноголосия, возвышенного и аналогии. Как если бы возвышенного было в излишке, равноголосие преувеличивалось, а аналогия была бы избыточна настолько, что вместо добавления чего-то нового к сопоставляемым вещам, она вызывала их полное совпадение. Равноголосие такого рода, что после него уже не может быть никакого равноголосия, — вот смысл выражения существует также и сексуальность. Это все равно, что повторять за героями Достоевского: изволите ли видеть, милостивый государь, тут еще дело в том, что… и опять же, дело в том, что… Но с сексуальностью мы доходим до такого опять, на котором кончается всякое «опять»; мы достигаем равноголосия, которое делает череду равноголосий или продолжение дальнейших аналогий невозможными. Вот почему, когда сексуальность развертывается по физической поверхности, она заставляет нас при этом переходить от голоса к речи и собирать все слова в эзотерическое целое и в сексуальную серию, которая этими словами не будет обозначена, манифестирована или сигнифицирована, но которая будет строго ко-экстенсивна и ко-субстанциональна с ними. Это то, что слова представляют; все формативные элементы языка, которые существуют только в отношении (или в реакции) друг с другом — образуют тотальность с точки зрения этой имманентной истории, которой они тождественны. Следовательно, существует избыточное равноголосие с точки зрения голоса и по отношению к голосу: равноголосие, которое завершает равноголосие и подготавливает язык для чего-то еще. Это нечто исходит от иной, десексуализованной и метафизической поверхности, когда мы окончательно переходим от речи к глаголу или когда мы образуем уникальный глагол в чистом инфинитиве — вместе с составленными словами. Это нечто является откровением единоголосого, явлением Единоголосия — то есть Событием, которое присоединяет единоголосие бытия к языку.

Единоголосие смысла застает язык в его завершенной системе как тотальное выражающее уникального выраженного — события. Ценности юмора отличаются от ценностей иронии: юмор — это искусство поверхностей и сложной связи между двумя поверхностями. Начиная с избыточного равноголосия, юмор выстраивает свое единоголосие. Начиная с собственно сексуального равноголосия, которое завершает всю равноголосость, юмор высвобождает десексуализованное Единоголосие — единоголосие Бытия и языка — всю вторичную организацию в одном слове[172]. Тут нужно вообразить кого-то, на одну треть был бы Стоиком, на одну треть Дзеном и на на одну треть — Кэрролом: с одной стороны, он мастурбирует, чрезмерно жестикулируя, с другой — он пишет на песке магические слова чистого события, открытого единоголосию: «Разум — Я полагаю — это Сущность — Ent — Абстракт — то естьКатастрофа которую мы — так сказать — Я имел в виду —». Итак, он заставляет энергию сексуальности перейти в чистое асексуальное, не прекращая, однако, спрашивать: «Что такое маленькая девочка?» — даже если этот вопрос должен быть заменен произведением искусства, которое еще надо создать и которое только и дало бы ответ. Возьмем, например, Блума на побережье… Несомненно, равноголосие, аналогия и возвышенное будут вновь заявлять свои права на третичный порядок в денотациях, сигнификациях и манифестациях повседневного языка, подчиненного правилам здравого и общезначимого смыслов. Когда же мы обращаемся к бесконечному переплетению, которое задаёт логику смысла, то начинает казаться, что этот итоговый порядок вновь переоткрывает голос высоты первичного процесса, а еще, что вторичная организация на поверхности возвращает что-то из самых глубочайших шумов, глыб и стихий в Единоголосие смысла — краткий миг для поэмы без героя. Что же еще может произведение искусства, кроме как снова следовать пути, ведущему от шума к голосу, от голоса к речи, от речи к глаголу, конструируя эту Music fur ein Haus, чтобы всегда возвращать независимость звукам и запечатлевать молнию единоголосия. Конечно, такое событие быстро обрастает повседневной банальностью или, наоборот, страданиями безумия.

Приложения

Симулякр и античная философия

I. — Платон и симулякр

Что имеется в виду, когда речь заходит о «низвержении платонизма»? А ведь именно в этом Ницше видел задачу собственной философии и вообще философии будущего. Скорее всего, под «низвержением платонизма» подразумевается упразднение как мира сущностей, так и мира явлений. Надо сказать, подобный замысел не принадлежит собственно Ницше. Двойное низложение — низложение сущности и явления — восходит к Гегелю, а точнее, даже к Канту. Однако сомнительно, чтобы Ницше имел в виду то же самое [что и названные философы]. Более того, в такой формулировке низвержение понимается слишком абстрактно; она оставляет в тени мотивации платонизма. Напротив, низвержение платонизма как раз и должно пролить свет на эти мотивации. Нужно «уловить»[173] их так же, как Платон ловит софиста.

Вообще говоря, мотивацию, лежащую в основе теории идей, следует искать в волевом стремлении выделять и отбирать. Это вопрос «проведения различий» между самой «вещью» и ее образами, между оригиналом и копией, моделью и симулякром. Но одно ли и то же имеется в виду, когда мы говорим об этих видах различий?

Замысел Платона прояснится, если мы обратимся к самому методу деления, ибо последний не просто один из многих диалектических приемов. Он вбирает в себя весь потенциал диалектики, чтобы слить его с другим потенциалом и, таким образом, представляет целую систему. Прежде всего отметим, что рассматриваемый метод состоит в делении родов на противоположные виды так, чтобы исследуемая вещь могла быть подведена под адекватный ей вид. Этим объясняется процесс спецификации [в Софисте], направленный на определение того, что такое рыболовство. Однако, это лишь поверхностный аспект деления, его ироническая составляющая. Если же к процедуре деления отнестись серьезно, то в силе остается и возражение Аристотеля относительно того, что подобное деление — это плохой или бессильный силлогизм, поскольку в нем отсутствует средний термин[174]. Отсутствие среднего термина ведет к ряду необоснованных заключений — например, что рыболовство есть один из видов приобретения, приобретения посредством удара и так далее.

Таким образом, подлинную цель деления следует искать в чем-то другом. Так, в диалоге Политик приводится

Скачать:TXTPDF

Логика смысла Фуко читать, Логика смысла Фуко читать бесплатно, Логика смысла Фуко читать онлайн