показала на теснившуюся вокруг нас толпу), то не должен позволять себе он… Ну да все равно, тоска, надоело все это. Нет, не надоело, хуже. Слова не подберешь. Сенечка, давайте пить?
Семен жалобно взглянул на меня.
— Вот видите ли, Надежда Николаевна, и рад бы, да нельзя; вот он…
— Что ж он? И он с нами выпьет.
— Он не станет.
— Ну, так вы.
— Он не позволит.
— Это скверно… Кто же вам может не позволить?
— Я дал слово, что буду его слушаться.
Надежда Николаевна внимательно посмотрела на меня.
— Вот как! — сказала она. — Ну, вольному воля, спасенному рай. Если не хотите, не нужно. Я буду одна…
— Надежда Николаевна, — начал я, — простите, что при первом знакомстве…
Я почувствовал, что румянец заливает мне щеки. Она, улыбаясь, смотрела на меня.
— Ну, что вам?
— При первом же знакомстве я просил бы вас… не делать этого, не держать себя так… Я хотел просить вас еще об одном одолжении.
Лицо ее подернулось грустью.
— Не держать себя так? — сказала она. — Боюсь, что я уже не могу держать себя иначе: отвыкла. Ну, хорошо; чтобы сделать вам приятное, попробую. А одолжение?
Я, заикаясь, путаясь в словах и конфузясь, рассказал ей, в чем дело. Она внимательно слушала, уставив свои серые глаза прямо на меня. Напряженное ли внимание, с каким она вникала в мои слова, или что-то другое придавало ее взору суровое и немного жестокое выражение.
— Хорошо, — сказала она наконец. — Я понимаю, что вам нужно! Я и лицо себе такое сострою.
— Можно без этого обойтись, Надежда Николаевна, лишь бы ваше лицо…
— Хорошо, хорошо. Когда же мне быть у вас?
— Завтра, в одиннадцать часов, если можно.
— Так рано? Ну, так, значит, надо ехать спать ложиться. Сенечка, вы проводите меня?
— Надежда Николаевна, — сказал я, — мы не условились еще об одной вещи: это ведь даром не делается.
— Что ж, вы мне платить будете, что ли? — сказала она, и я почувствовал, что в ее голосе звенит что-то гордое и оскорбленное.
— Да, платить; иначе я не хочу, — решительно сказал я.
Она окинула меня высокомерным, даже дерзким взглядом, но почти тотчас же лицо ее приняло задумчивое выражение. Мы молчали. Мне было неловко. Слабая краска показалась на ее щеках, и глаза вспыхнули.
— Хорошо, — сказала она, — платите. Сколько другим натурщицам, столько и мне. Сколько я получу за всю Шарлотту, Сенечка?
— Рублей шестьдесят, я думаю, — ответил он.
— А сколько времени вы будете ее писать?
— Месяц.
— Хорошо, очень хорошо! — оживленно сказала она. — Я попробую брать с вас деньги. Спасибо вам!
Она протянула мне свою тонкую руку и крепко пожала мою.
— Он у вас ночует? — спросила она, оборачиваясь ко мне.
— У меня, у меня.
— Я сейчас отпущу его. Только пусть довезет.
Через полчаса я был дома, а через пять минут после меня вернулся Гельфрейх. Мы разделись, легли и потушили свечи. Я начинал уже засыпать.
— Ты спишь, Лопатин? — вдруг раздался в темноте Сенечкин голос.
— Нет, а что?
— Вот что: я сейчас же дал бы отрубить себе левую руку, чтобы этой женщине было хорошо и чисто, — сказал он взволнованным голосом.
— Отчего же не правую? — спросил я, засыпая.
— Глупый! А писать-то чем я буду? — серьезно спросил Сенечка.
VI
Когда я проснулся на другой день, в окно уже глядело серое утро.
Посмотрев на слабо освещенное бледное миловидное лицо Гельфрейха, спавшего на диване, вспомнив вчерашний вечер и то, что у меня будет натурщица для картины, я повернулся на другой бок и снова заснул чутким утренним сном.
Я слышал его во сне. Он совпал с моим сновидением, и я не просыпался, но кто-то трогал меня за плечо.
— Лопатин, проснитесь, — говорил голос. Я вскочил на ноги и увидел Бессонова.
— Это вы, Сергей Васильевич?
— Я… Не ждали так рано? — тихо сказал он. — Говорите тише: я не хотел бы разбудить горбуна.
— Что вам нужно?
— Оденьтесь, умойтесь; я скажу. Пойдемте в другую комнату. Пусть он спит.
Я забрал под мышку платье и сапоги и вышел одеваться в мастерскую. Бессонов был очень бледен.
— Вы, кажется, не спали эту ночь? — спросил я.
— Нет, спал. Встал очень рано и работал. Скажите, чтобы нам дали чаю, и поговорим. Кстати, покажите вашу картину.
— Не стоит теперь, Сергей Васильевич. Вот погодите, скоро кончу ее в исправленном и настоящем виде. Может быть, вам неприятно, что я поступил против вашего желания, но вы не поверите, как я рад, что кончу, что это так случилось. Лучше Надежды Николаевны я и ожидать для себя ничего не мог.
— Я не допущу того, чтобы вы писали с нее, — глухо сказал он.
— Сергей Васильевич, вы, кажется, пришли ссориться со мной?
— Я не допущу ее бывать у вас каждый день, проводить с вами целые часы… Я не позволю ей.
— Есть ли у вас такая власть? Как вы можете не позволить ей? Как вы можете не позволить мне? — спрашивал я, чувствуя, что начинаю раздражаться.
— Власть… Власть… Нескольких слов будет довольно. Я напомню ей, что такое она. Я скажу ей, что такое вы. Я скажу ей о вашей сестре, Софье Михайловне…
— Я не позволю вам заикаться о моей сестре. Если есть у вас право на эту женщину, — пусть правда то, что вы мне говорили о ней, пусть она пала, пусть десятки люден имеют на нее такие же права, как вы, — у вас есть право на нее, но у вас нет прав на мою сестру. Я запрещаю вам говорить ей что-нибудь о сестре! Слышите?
Я чувствовал, что голос мой зазвенел угрозой. Он начинал выводить меня из себя.
— Так вот как! Вы показываете когти! Я не знал, что они у вас есть. Хорошо, вы правы: на Софью Михайловну я не имею никаких прав. Я не осмелюсь поминать имя ее всуе. Но эта… эта…
Он в волнении несколько раз прошелся из угла в угол комнаты. Я видел, что он взволнован серьезно. Я не понимал, что с ним делается. В прошлый наш разговор он и словами и тоном своим выразил такое нескрываемое презрение к этой женщине, а теперь… Неужели?..
— Сергей Васильевич, — сказал я, — вы любите ее! Он остановился, взглянул на меня странным взглядом и отрывисто промолвил:
— Нет.
— Что же вас точит? Из-за чего вы подняли всю эту бурю? Не могу же я поверить, что вы печетесь о спасении моей души из когтей этого воображаемого дьявола.
— Это мое дело, — сказал он. — Но помните, что каким бы то ни было путем, а я помешаю вам… Я не позволю! Слышите? — задорно крикнул он.
Я почувствовал, что кровь бросилась мне в голову. В том углу, где я стоял в это время спиною к стене, был навален разный хлам: холсты, кисти, сломанный мольберт.
Тут же стояла палка с острым железным наконечником, к которой во время летних работ привинчивается большой зонт. Случайно я взял в руки это копье, и когда Бессонов сказал мне свое «не позволю», я со всего размаха вонзил острие в пол. Четырехгранное железо ушло в доски на вершок.
Я не сказал ни слова, но Бессонов взглянул на меня изумленными и даже, как мне показалось, испуганными глазами.
— Прощайте, — сказал он. — Я ухожу. Вы чересчур раздражены.
Я уже успел успокоиться.
— Постойте, — сказал я. — Останьтесь.
— Нет, мне нужно. До свидания!
Он ушел. Я с усилием вытащил копье из пола и помню, что коснулся пальцем слегка нагревшегося блестящего железа. Мне в первый раз пришло в голову, что это — страшное оружие, которым легко положить человека на месте.
Гельфрейх ушел в академию, я не без волнения ожидал свою натурщицу. Я поставил совсем новый холст и приготовил все нужное.
Я не могу сказать, чтобы я думал тогда только о своей картине. Я вспоминал вчерашний вечер с его странной, еще не виданной мною обстановкой, неожиданную и счастливую для меня встречу, эту странную женщину, падшую женщину, которая сразу привлекла все мои симпатии, странное поведение Бессонова… Что ему нужно от меня? Не любит ли он ее в самом деле? Зачем тогда это презрительное отношение к ней? Разве не мог бы он спасти ее?
Я думал обо всем этом, а рука с углем ходила по холсту; я делал наброски позы, в которой хотел представить Надежду Николаевну, и стирал их один за другим.
Ровно в одиннадцать часов зазвенел колокольчик. Через минуту она в первый раз показалась на пороге моей комнаты. О, как я помню ее бледное лицо, когда она, волнуясь и стыдясь (да, стыд сменил ее вчерашнее выражение), молча стояла в дверях! Она точно не смела войти в эту комнату, где нашла потом свое счастье, единственную свою светлую полосу жизни и… гибель. Не ту гибель, о которой говорил Бессонов… Я не могу писать об этом. Я подожду и успокоюсь.
VII
Соня не знает, что я пишу эти горькие страницы. По-прежнему каждый день она сидит у моей постели или кресла. Часто заходит ко мне и мой друг, мой бедный горбатый. Он очень похудел и осунулся и большею частью молчит. Соня говорит, что он упорно работает… Дай бог ему счастья и успеха!
Она пришла, как обещала, ровно в одиннадцать часов. Она вошла робко, застенчиво ответив на мое приветствие, и молча села на кресло, стоявшее в углу мастерской.
— Вы очень точны, Надежда Николаевна, — сказал я, накладывая краски на палитру.
Она взглянула на меня и ничего не ответила.
— Я не знаю, как благодарить вас за ваше согласие… — продолжал я, чувствуя, что краснею от смущения. Я хотел сказать ей что-то совсем другое. — Я так долго не мог найти натурщицы, что совсем было бросил картину.
— Разве у вас при академии их нет? — спросила она.
— Есть, но они мне не годились. Посмотрите вот это лицо.
Я достал из лежавшей на столе кучи всякого хлама карточку Анны Ивановны и подал ей. Она взглянула и слабо улыбнулась.
— Да, это вам не годится, — сказала она. — Это не Шарлотта Корде.
— Вы знаете историю Шарлотты Корде? — спросил я. Она взглянула на меня с странным выражением удивления, смешанного с каким-то горьким чувством.
— Почему же мне не знать? — спросила она. — Я кое-чему училась. Я забыла теперь многое, ведя эту жизнь, и все-таки кое-что помню. А таких вещей забыть нельзя…
— Где вы учились, Надежда Николаевна?
— Зачем вам знать это? Если можно, будем начинать. Тон ее вдруг изменился: она проговорила эти слова отрывисто и мрачно, как говорила вчера Бессонову.
Я замолчал. Достав из шкафа давно уже сшитое мною синее платье, чепчик и все принадлежности костюма Шарлотты, я попросил ее выйти в другую комнату и переодеться. Я едва успел приготовить все, что мне было нужно для работы, как она уже вернулась.
Передо мной стояла моя картина.
— Ах, боже мой! Боже мой! — заговорил я с восторгом. — Как это хорошо, как это хорошо! Скажите, Надежда
Николаевна, не виделись ли мы прежде? Иначе это невозможно объяснить. Я представлял себе свою картину именно такой, как вы