она поселяла во мне своим присутствием, — все слилось в одно давящее впечатление, и я не помню, сколько времени провел я, погруженный почти в полное забытье.
Когда я очнулся, она стояла передо мной уже одетая в свое платье.
— До свиданья!
Я встал и подал ей руку.
— Подождите немного… Мне хочется сказать вам кое-что.
— Что такое? — спросила она озабоченно.
— Много, много, Надежда Николаевна… Посидите вы хоть один раз, бога ради, не как натурщица.
— Не как натурщица? Чем я могу быть для вас еще? Не дай бог быть мне для вас не натурщицей, а тем, чем я была… чем я есть, — быстро поправилась она. — Прощайте… Вы скоро кончите картину, Андрей Николаевич? — спросила она у дверей.
— Не знаю… Я думаю, еще недели две или три я буду просить вас бывать у меня.
Она молчала, как будто не решаясь сказать мне, что хотела.
— Вам что-нибудь нужно, Надежда Николаевна?
— Не нужно ли еще кому-нибудь… из ваших товарищей… — проговорила она, запинаясь.
— Натурщицы, — перебил я. — Я постараюсь устроить это, непременно постараюсь, Надежда Николаевна.
— Благодарю вас. Прощайте.
Я не успел протянуть ей руку, как позвонили. Она побледнела и опустилась на стул. Вошел Бессонов.
X
Он вошел с веселым и развязным видом. Мне показалось сперва, что он немного похудел за эти несколько дней, в которые мы не виделись; но через минуту я подумал, что ошибся. Он весело поздоровался со мной, поклонился Надежде Николаевне, которая продолжала сидеть на своем стуле, и заговорил очень оживленно:
— Я зашел посмотреть. Меня очень интересует ваша работа. Мне хочется узнать, действительно ли вы можете сделать что-нибудь, даже и теперь, когда у вас есть модель, лучше которой, кажется, вам ничего не нужно.
Он мельком взглянул на Надежду Николаевну. Она сидела по-прежнему. Я ожидал, что она уйдет, и мне хотелось этого, но она оставалась, как прикованная к своему стулу, молча и не спускала глаз с Бессонова.
— Это правда, — ответил я. — Лучше мне ничего не нужно. Я очень благодарен Надежде Николаевне за ее согласие.
Говоря это, я откатил мольберт от стены и поставил его как следует.
— Можете смотреть, — сказал я.
Он впился в картину глазами. Я видел, что она поразила его, и мое авторское самолюбие было приятно задето.
Надежда Николаевна вдруг встала.
— До свиданья, — сказала она глухо.
Бессонов порывисто обернулся и сделал несколько шагов по направлению к ней.
— Куда же вы, Надежда Николаевна? Я так давно вас не видел, и когда встретился с вами здесь почти случайно, вы как будто бежите от меня. Подождите хоть немного, хоть пять минут: мы выйдем вместе, и я провожу вас. Я никак не мог вас найти. На вашей прежней квартире мне сказали, что вы уехали из города; я знал, что это неправда. Я справлялся в адресном столе, но там еще не было вашего адреса. Я хотел справиться еще раз завтра, надеясь, что ваш адрес там уже должен быть; но теперь, конечно, это не нужно: вы сами скажете, где вы живете; я провожу вас.
Он говорил быстро и с новым, неизвестным еще для меня в его устах, оттенком нежности. Как не похож был его настоящий тон на тот, которым он говорил с Надеждой Николаевной в тот вечер, когда мы с Гельфрейхом столкнулись с ними обоими!
— Не нужно, Сергей Васильевич, благодарю вас, — ответила Надежда Николаевна, — я дойду и одна. Провожатых мне не нужно, а… с вами, — тихо договорила она, — мне говорить не о чем.
Он сделал движение рукой, хотел сказать что-то, но только один какой-то странный звук вылетел из его груди. Я видел, что он сдерживает себя… Он прошел несколько шагов по комнате и потом, обернувшись к ней, тихо сказал:
— Ступайте… Если я вам не нужен, тем лучше для нас обоих… может быть, для всех троих…
Она ушла, слабо пожав мою руку; мы остались одни. Скоро пришел Гельфрейх; я предложил Бессонову остаться с нами обедать. Он отвечал не сразу, занятый какою-то мыслью, но потом вдруг опомнился и сказал:
— Обедать? Пожалуй… Я давно у вас не был. Я хотел бы сегодня разговориться.
И он действительно разговорился. В начале обеда он большею частью молчал или давал отрывистые реплики Сенечке, без умолку говорившему о своих котах, которых он непременно бросит, и о том, что нужно же наконец приняться за настоящую работу; но потом, может быть под влиянием двух стаканов вина, оживление Гельфрейха сообщилось и ему, и я должен сказать, что никогда не видел его таким живым и красноречивым, как за этим обедом и в тот вечер. Под конец он вполне овладел разговором и читал нам целые лекции о внутренней и внешней политике; два года писанья передовых статей по всевозможным вопросам сделали его способным говорить весьма свободно обо всех этих вещах, о которых мы с Гельфрейхом, занятые своими этюдами, знали очень мало.
— Семен Иванович, — сказал я, когда ушел Бессонов, — ведь Бессонову известна фамилия Надежды Николаевны.
— Почем ты знаешь? — спросил Гельфрейх.
Я рассказал ему сцену, происходившую до его прихода.
— Что же ты не спросил его? Впрочем, я понимаю; я узнаю сам…
Почему я в самом деле не спросил Бессонова? Я и теперь не могу ответить на этот вопрос. Тогда я еще ничего не понимал в отношениях его к Надежде Николаевне. Но смутное предчувствие чего-то необыкновенного и таинственного, что должно было случиться между этими людьми, уже и тогда наполняло меня. Я хотел остановить Бессонова в его горячей речи об оппортюнизме, хотел прервать его изложение спора о том, развивается ли в России капитализм или не развивается, но всякий раз слово останавливалось у меня в горле.
Я сказал это Гельфрейху. Я сказал ему это так:
— Я сам не знаю, что мешает мне говорить о ней просто. Между ними что-то есть. Я не знаю, что…
Сенечка,- ходивший по комнате, помолчал, подошел к темному окну и, смотря куда-то в черное пространство, ответил:
— А я знаю. Он презирал ее, а теперь начинает любить. Потому что видит… О, какое черствое, эгоистическое сердце и завистливое сердце у этого человека, Андрей! — воскликнул он, обратясь ко мне и потрясая обеими руками. — Берегись, Андрей!..
Завистливое сердце? Завистливое… Чему оно может завидовать?
XI
Из дневника Бессонова. Вчера Лопатин с Гельфрейхом встретили нас с Надей. Вопреки моему желанию, они познакомились. Сегодня утром я поехал к нему и хотел не допустить этого сближения, но не был в состоянии ничего сделать. Они будут видеться, будут каждый день просиживать по нескольку часов вместе, и я знаю, чем это кончится.
Я тщетно стараюсь решить вопрос, почему я принял такое горячее участие во всем этом деле? Не все ли мне равно? Положим, я знаю Лопатина много лет и, кажется, искренно симпатизирую этому талантливому юноше. Я не хотел бы ему зла, а сближение с падшей женщиной, прошедшей огонь и воду, это — зло, особенно для такой нетронутой натуры, как он. Я знаю эту женщину сравнительно давно. Я узнал ее, когда она уже была тем, что есть. Я должен признаться перед самим собою, что было время, когда слабость овладела мной, и я, увлеченный ее не совсем обыкновенной внешностью и, как мне казалось, недюжинным внутренним содержанием, думал о ней больше, чем бы следовало. Но скоро я победил себя. Зная уже давно, что легче «верблюду пройти в игольное ушко», чем женщине, вкусившей этого яда, вернуться к нормальной и честной жизни, и присматриваясь к ней самой, я убедился, что в ней нет никаких задатков для того, чтобы она могла составить исключение из общего правила, и с болью в душе я решил предоставить ее судьбе. Тем не менее я продолжал с нею видеться.
Никогда не прощу себе ошибки, сделанной мною в тот вечер, когда Лопатин пришел жаловаться на свою неудачу. Я проговорился ему, сказав, что у меня есть на примете субъект, годный в натурщицы. Не понимаю, как Гельфрейх не сообщил ему об этом раньше: он знает ее так же давно, как я, если еще не дольше.
Моя неосторожность и запальчивость сегодня погубили все дело. Следовало быть мягче; я же вывел этого мягкосердечного человека из себя. Он схватил какое-то копье и воткнул его в пол, так что стекла задрожали, и я, видя, что он раздражен до последней степени, должен был уйти.
Я несколько дней не видел Лопатина. Вчера встретил на улице Гельфрейха и осторожно навел разговор на его приятеля.
Она бывает у него каждый день; картина подвигается быстро. Как она себя ведет? Скромно, с достоинством. Всегда молчит. Одета в черное, бедно. Берет за сеансы деньги. Ну, а Лопатин? Лопатин очень рад, что нашел себе такую натурщицу; сначала очень повеселел, а теперь немного задумывается.
— Я не знаю, Бессонов, почему вы так интересуетесь всем этим, — сказал мне в заключение горбатый. — Вы никогда не принимали в этой женщине никакого участия. А было время, когда вы легко могли бы спасти ее… Теперь уже, конечно, поздно… то есть поздно для вас…
Поздно для вас!.. Поздно для вас!.. Что он хотел сказать этим? Не то ли, что если поздно для меня, то не поздно для его друга? Глупцы!
Как! И этот Гельфрейх, который считает себя его другом, который знает лучше, чем я, его отношения к сестре-невесте, — и он не понимает, какое зло творят они? Они не спасут эту женщину; Лопатин разобьет сердце любящей девушки и свое…
Я чувствую, что я должен, обязан сделать что-нибудь. Я пойду завтра к Лопатину днем и постараюсь убедиться сам, как далеко зашло дело. А сегодня отправлюсь к ней.
Я был у нее и не нашел: она переехала неизвестно куда. Мне сказали, что она распродала свои платья. Я попробовал искать ее, но, несмотря на адресный стол и услуги дворников, не мог найти ее следа. Завтра иду к Лопатину.
Необходимо оставить свой прежний образ действий. Я ошибся в Лопатине: я думал, судя по его мягкости, что с ним можно говорить повелительным тоном; нужно сказать, что прежние наши отношения до некоторой